10 заметок с тегом

Пушкин

Заметки, так или иначе связанные с именем А. С. Пушкина (1799—1837)

Портрет художника О. А. Кипренского, 1827 год

Из заметок В. С. Непомнящего о Пушкине

Его отношение к смерти... На поверхностный взгляд оно почти кощунственно. О казни декабристов: «Повешенные повешены; но каторга... ужасна». О Байроне: «Ты скорбишь о Байроне, а я так рад его смерти...» — и дальше об эволюции Байрона. Кто-то назвал Грузию «врагом нашей литературы» — этот край «лишил нас Грибоедова». «— Так что же? — отвечал Пушкин. — Ведь Грибоедов сделал свое дело. Он уже написал „Горе от ума“». Еще: «Ох, тетенька! Ох, Анна Львовна, Василия Львовича сестра!» — это шуточная «Элегия...» на смерть родной тетки... А смерть самого Василия Львовича? Сообщая о его словах о том, как «скучны статьи Катенина», племянник добавляет: «Я вышел, чтобы дать дяде умереть исторически», «с боевым кличем на устах», — и никакой неловкости при этом не испытывает.

Смерть для него не выходила из круга явлений обычных, житейских, относительных, временных. Он относился к ней спокойно: к барьеру выходил «холодный как лед», бросался в атаку на турок. Ему страшна была не смерть, страшен был «ропот мной утраченного дня» («мой утраченные годы»). Важно не когда умереть, а — как прожить. Его «загробные» тяготения («Заклинание», русалочьи «прохладные лобзанья без дыханья»), его «Цветы последние милей Роскошных первенцев полей», тяга к «чахоточной деве», нелюбовь к весне и пр. — не «некрофилия». Смерти для него не существовало. Точнее — она существовала, но только во внешнем, физическом мире, а потому — относительно. Отсюда — «легкомысленное» отношение к физической смерти и полная серьезность в «Заклинании», «Под небом голубым...» и пр.


Многих ставит в тупик: «Моцарт (бросает салфетку на стол). Довольно, сыт я. Слушай же, Сальери, Мой Requiem». Зачем лаконичному Пушкину бросаться подробностями, при чем тут салфетка? Но ведь, повторяю, он видит то, что происходит, — и видит не только физическими, но и «духовными глазами». Салфетку во время еды затыкали за ворот под подбородком; Моцарт вытаскивает ее, как мы расстегиваем душащий нас воротник, как растягивают петлю, затянувшуюся на горле, — и бросает ее, словно освободившись: «Слушай же, Сальери...», — встает и идет к фортепиано, чтобы потом встать и уйти совсем из этого мира, который, видимо, уже затянулся вокруг него до такой степени, что уже пора, уже «сыт». Снова физическое и нижнее переходит в метафизическое, верхнее, — и снова это задача не актера (он-то вытаскивает салфетку просто потому, что «что-то тяжело» и что собирается играть), а режиссера, который в это действие должен вложить чуть ли не всю громаду высшего содержания, в каковом Сальери — не начальная или конечная причина смерти Моцарта, а лишь рычаг; ибо у Моцарта есть свои причины и своя необходимость уйти.


Но иногда он высказывался прямо, вне «формы». В жизни, а не в поэзии. Это когда он бежал несколько верст по палящему солнцу за ушедшими цыганами. Когда скакал очертя голову в атаку. Когда неистовствовал, узнав о камер-юнкерстве. Когда послал оскорбительное письмо Геккерну. Когда подбросил вверх пистолет и крикнул «браво!». Когда сказал после выстрела: «Странно; я думал, что мне доставит удовольствие его убить, но я чувствую теперь, что нет», — а перед смертью: «Мир, мир». Когда не хотел стонать, сдерживался, чтобы не пугать жену.

Может быть, это как раз та «форма», которой и не требуется то, что мы называем совершенством.

В последнее время яснее и яснее видно, что Достоевский весь пронизан, прошит Пушкиным. А мне все кажется, что у Пушкина была тоска по Достоевскому. По его пророческой неистовости и пророческому же «несовершенству».

«Глаголом жги сердца людей»... Вспомним-ка свои ощущения при чтении Достоевского! Словно прямо и непосредственно ему передал Пушкин полученный завет. И Достоевский принял эту «лиру». А «Пророк» был его негасимой любовью, и он выступал с ним, читал его вслух своим глуховатым голосом. Услышать бы...

«Глаголом жги...» Мы не губили девочку Матрешу, но исповедь Ставрогина жжет нам сердце, — а ведь наша личная совесть тут чиста... Потому-то я и говорю, что существует не только личная, индивидуальная совесть, но — объективная, совместная, общая.

 Нет комментариев    414   2 мес   Пушкин

«Разорву оковы я любви...»

Цикл заметок про Н. Н. Гончарову. Часть 2

1828 год. Пушкин расстроен: неудачей завершилось его сватовство к Аннет Олениной. Он получил отказ. Отметив лицейскую годовщину, он отправился ночью в Тверскую губернию, в Малинники, к семейству Прасковьи Осиповой. Это был «побег» из Петербурга.

Собралось много барышень из соседних имений. В центре общества был Пушкин. Барышни окружили его и начали просить прочитать какое-нибудь свое новое стихотворение. Он улыбался, отшучивался, что ничего нового не написал. Одна из барышень попросила прочитать хотя бы экспромт о заветном желании. Пушкин задумался и произнес:

Теперь одно мое желанье,
Одна мечта владеет мной.
У ног любимого созданья
Найти и счастье, и покой.

Барышни были без ума. Кто-то решил даже переписать экспромт на хорошую бумагу и поместить в рамку. Но не к этим ведь барышням мог относиться подобного рода экспромт. Слова обращены к какому-то неведомому идеалу.

После этого Пушкин приезжает в Москву с беловым вариантом седьмой главы «Евгения Онегина». «Ярмарка невест»... В конце декабря на одном из детских балов, которые ежегодно давал на Рождество для своих учеников и учениц танцмейстер П. А. Иогель, Пушкин впервые увидел 16-летнюю Наталью Гончарову.

«У Иогеля были самые веселые балы в Москве. Это говорили матушки, глядя на своих adolescentes, выделывающих свои только что выученные па; это говорили и сами adolescentes и adolescents, танцевавшие до упаду; это говорили взрослые девицы и молодые люди, приезжавшие на эти балы с мыслию снизойти до них и находя в них самое лучшее веселье», — пишет Л. Толстой в «Войне и мире» (т. II, ч. 1, гл. XII). Совпадение ли, но в этот 1828 год и родился Толстой. Совпадение ли, что на этом балу в «Войне и мире» появляется Наташа (не Гончарова, а Ростова)? «Все, за редкими исключениями, были или казались хорошенькими: так восторженно они все улыбались и так разгорались их глазки. Иногда танцевали даже pas de châle лучшие ученицы, из которых лучшая была Наташа, отличавшаяся своей грациозностью...»

После бала Пушкин и Гончарова встретятся не раз. Например, на музыкальном вечере в Благородном собрании, где пели супруги Лавровы, Булахов, Сальвати и дирижировал Морини. В «Визитерской книги» имеется запись от 19 марта, которая гласит: «1. Наталья Николаевна Гончарова». Пушкин в этой книге был записан 35-м. Не прибыла ли Гончарова самой первой потому, что хотела поговорить с Пушкиным перед концертом?..

Здание Благородного собрания в Москве.
Литография А. Гедона и П. М. Русселя с оригинала С. Ф. Дица 1840-е гг.

Пушкин каждый день ездит на Пресню, где жили Ушаковы. Так ему удается дважды в день проезжать мимо окон Натальи Гончаровой. В это время он пишет очерк с интересным названием «Участь моя решена, я женюсь...» Он описывает день холостого героя от первого лица:

Утром встаю когда хочу, принимаю кого хочу, вздумаю гулять — мне седлают мою умную, смирную Женни, еду переулками, смотрю в окна низеньких домиков: здесь сидит семейство за самоваром, там слуга метет комнаты, далее девочка учится за фортепьяно, подле нее ремесленник музыкант. Она поворачивает ко мне рассеянное лицо, учитель ее бранит, я шагом еду мимо... <...> На другой день опять еду верхом переулками, мимо дома, где девочка играла на фортепьяно. Она твердит на фортепьяно вчерашний урок. Она взглянула на меня, как на знакомого, и засмеялась. — Вот моя холостая жизнь...

Более того, в это время друг поэта и неудачный поклонник Елизаветы Ушаковой по фамилии Лаптев рассказывает Пушкину о своем сватовстве и о планах тайного увоза невесты. Пушкин в ответ рисует в альбоме Ушаковым могилу Лаптева с эпитафией:

Пленился он смазливой рожей,
Он умер, мы умрем,
И вы умрете тоже.
† Лаптев †
et son amante ne vint pas!!! («А его возлюбленная не пришла!!!»)

Конечно, ничего серьезного в этой эпитафии нет. Но Пушкин не мог не думать о сватовстве в это время.

Пушкин просит руки Гончаровой через графа Ф. И. Толстого. Ответ неопределенный (мать Натальи отложила решение, ссылаясь на молодость дочери).

На следующий день Пушкин пишет ей письмо:

На коленях, проливая слезы благодарности, должен был я писать вам теперь, после того как граф Толстой передал мне ваш ответ — не отказ, вы позволяете мне надеяться. Не обвиняйте меня в неблагодарности, если я всё еще ропщу, если к чувству счастья примешиваются еще печаль и горечь; мне понятна осторожность и нежная заботливость матери! — Но извините нетерпение сердца, больного и опьяненного счастьем. Я сейчас уезжаю и в глубине своей души увожу образ небесного существа, обязанного вам жизнью...

Ответа Пушкин не дожидается. Ночью он уезжает из Москвы на Кавказ. Зачем? Пушкин объясняет это так:

Когда я увидел ее в первый раз, красоту ее едва начали замечать в свете. Я полюбил ее, голова у меня закружилась, я сделал предложение, ваш ответ при всей его неопределенности на мгновение свел меня с ума; в ту же ночь я уехал в армию; вы спросите меня — зачем? Клянусь вам, не знаю, но какая-то непроизвольная тоска гнала меня из Москвы; я бы не мог там вынести ни вашего, ни ее присутствия. Я вам писал; надеялся, ждал ответа — он не приходил. Заблуждения моей ранней молодости представились моему воображению; они были слишком тяжки и сами по себе, а клевета их еще усилила; молва о них, к несчастию, широко распространилась. Вы могли ей поверить; я не смел жаловаться на это, но приходил в отчаяние.

На Кавказе Пушкин отметил свое тридцатилетие. Тогда же он пишет известное «На холмах Грузии лежит ночная мгла...», связанное с именем Марии Раевской... Волконская, отправившаяся вслед за мужем в Сибирь, прочтет это стихотворение. Ей скажут, что оно посвящено Наталье Гончаровой. Она поверит в это. Но каким-то образом в стихотворении сливаются черты не только Натальи, но и Марии.

На холмах Грузии лежит ночная мгла;

Шумит Арагва предо мною.

Мне грустно и легко; печаль моя светла;

Печаль моя полна тобою,

Тобой, одной тобой... Унынья моего

Ничто не мучит, не тревожит,

И сердце вновь горит и любит — оттого,

Что не любить оно не может.

Это путешествие на Кавказ стало каким-то загадочным странствием влюбленного рыцаря («Жил на свете рыцарь бедный...»). В Москву он вернулся в сентябре и сразу же отправился с визитом к Гончаровым. За завтраком не оказалось Натальи: она не решилась выйти без разрешения матери, которая еще спала. Это был холодный прием:

Сколько мук ожидало меня по возвращении! Ваше молчание, ваша холодность, та рассеянность и то безразличие, с каким приняла меня м-ль Натали... У меня не хватило мужества объясниться — я уехал в Петербург в полном отчаянии. Я чувствовал, что сыграл очень смешную роль, первый раз в жизни я был робок, а робость в человеке моих лет никак не может понравиться молодой девушке в возрасте вашей дочери.

Возлюбленная оказалась неприступной.


После возвращения с Кавказа Пушкин записывает в альбоме Елизаветы Ушаковой свой Дон-Жуанский список. Точнее, два списка. В каждый из них включены имена женщин, которых всерьез любил поэт. Первый состоит из 16 имен. Он начинается и заканчивается именем Натальи. «Моя женитьба на Натали (кстати сказать, моя сто тринадцатая любовь) решена»; «Более или менее я был влюблен во всех хорошеньких женщин, которых знал. Все они изрядно надо мной посмеялись; все за одним-единственным исключением, кокетничали со мной».

Скажите: в странствиях умрет ли страсть моя?
Забуду ль гордую, мучительную деву,
Или к ее ногам, ее младому гневу,
Как дань привычную, любовь я принесу?

В черновике этого стихотворения есть строка:

Но полно, разорву оковы я любви...

Так начинается 1830 год.

 Нет комментариев    189   4 мес   Гончарова   история   Пушкин

Ты ни в чем не виновата

Цикл заметок про Н. Н. Гончарову. Часть 1

Женщину на этой фотографии 1863 года трудно узнать. Перед вами Наталья Николаевна Гончарова — жена Пушкина. Они прожили вместе только 5 лет, 11 месяцев и 8 дней. Ей было 24 года, а ему 37 лет в день последней дуэли. «Она, бедная, безвинно терпит и может еще потерпеть во мнении людском», — сказал Пушкин о ней незадолго до смерти. И оказался прав. Наталья Николаевна действительно «потерпела» от «мнения людского», в том числе мнения пушкинистов.

Открываем первую биографию Пушкина, написанную П. В. Анненковым. Он ничего не пишет об отношениях Гончаровой с Дантесом. Впервые о них заговорил П. Е. Щеголев в книге «Дуэль и смерть Пушкина» (1916): «Ее соблазняли, и она была жертвой двух Геккернов». Дуэльная история начинается 4 ноября 1836 года (день, когда Пушкин получил анонимный пасквиль, в котором его причислили к ордену русских рогоносцев) и заканчивается 29 января 1837 года (день смерти поэта). Щеголев не видит ничего искреннего в увлечении Дантеса Натальей Николаевной.

Истории пасквиля посвящена отдельная заметка о последнем годе жизни Пушкина.

Павел Васильевич Анненков (1813—1887) — первый биограф Пушкина.
Павел Елисеевич Щеголев (1877—1931) — автор фундаментального труда «Дуэль и смерть Пушкина», черновик которого был написан им в тюрьме. Там же он написал работы «А. С. Пушкин в политическом процессе 1826—1828 гг.», «Император Николай I и Пушкин в 1826 г.».

В 1929 году Марина Цветаева написала очерк «Наталья Гончарова». В нём она утверждает::

Нет в Наталье Гончаровой ничего дурного, ничего порочного, ничего, чего не было в тысячах таких, как она, — которые не насчитываются тысячами. Было в ней одно: красавица. Только — красавица, просто — красавица, без коррективы ума, души и сердца, дара. Голая красота, разящая, как меч. И сразила.

Портрет ли это жены Пушкина? Не очень похоже на ту женщину, в которой Пушкин видел душу. Цветаева осуждает Гончарову, а может даже ревнует — не из-за своей любви к поэту ли? В его же любви к жене она видит только действие чар. Но есть кое-что важное в ее суждениях:

Как Елена Троянская повод, а не причина Троянской войны (которая сама не что иное, как повод к смерти Ахиллеса), так и Гончарова не причина, а повод смерти Пушкина, с колыбели предначертанной.

Цветаева и Щеголев говорят об одном и том же. Да и Пушкин пишет П. А. Плетневу в 1830 году следующее: «Всё, что ты говоришь о свете, справедливо; тем справедливее опасения мои, чтоб тетушки да бабушки, да сестрицы не стали кружить голову молодой жене моей пустяками. Она меня любит, — но посмотри, Алеко Плетнев, как гуляет вольная луна etc».

Первая книга, посвященная Н. Гончаровой, — «Невеста и жена Пушкина» М. Л. Гофмана (1935). Она начинается с цитаты из пушкинских «Цыган»:

К чему? вольнее птицы младость.
Кто в силах удержать любовь?
Чредою всем дается радость;
Что было, то не будет вновь.

Любовь действительно похожа на птицу: она крылата. Принося радость и муки, она налетает и покоряется человеческое сердце. Так любовь или гуляет вольная луна? В. Вересаев и вовсе будет настаивать на связи Пушкина с свояченицей и рядом других женщин. А. Ахматова написала «Александрину», в которой назвала эти слухи «клеветой».

Анри Труайя опубликовал два письма Дантеса Геккерну начала 1836 года. О них многие говорят, хоть это на самом-то деле фрагменты писем. Но их достаточно. Со слов Дантеса Наталья Николаевна призналась ему в любви. При этом ее имя в письме не называется. Да и доказать дату их написания трудно. А что если Дантес сочинил эти письма уже после убийства Пушкина, чтобы оправдаться перед потомками?

Перед нами сложный жизненный сюжет. Прибавим к нему и то, что в год свадьбы Пушкин пишет своих знаменитых «Бесов»:

Бесконечны, безобразны,
В мутной месяца игре
Закружились бесы разны,
Будто листья в ноябре...
Сколько их! куда их гонят?
Что так жалобно поют?
Домового ли хоронят,
Ведьму ль замуж выдают?

Является ли образ ведьмы, которую выдают замуж, совпадением? Или и это стихотворение также проливает свет на взаимоотношения поэта с Гончаровой? Перед смертью он сказал ей: «Ты ни в чем не виновата». Оттолкнемся от этой оценки. Ахматова свою статью «Гибель Пушкина» предварила следующими словами:

Как ни странно, я принадлежу к тем пушкинистам, которые считают, что тема семейной трагедии Пушкина не должна обсуждаться. Сделав ее запретной, мы, несомненно, исполнили бы волю поэта.

И если после всего сказанного я все-таки обратилась к этой теме, то только потому, что по этому поводу написано столько грубой и злой неправды, читатели так охотно верят чему попало и с благодарностью приемлют и змеиное шипение Полетики, и маразматический бред Трубецкого, и сюсюканье Араповой. И раз теперь, благодаря длинному ряду вновь появившихся документов, можно уничтожить эту неправду, мы должны это сделать.


 Нет комментариев    158   4 мес   Гончарова   история   Пушкин

Письмо А. С. Пушкина А. А. Бестужеву

Конец января 1825 г. Из Михайловского в Петербург

Рылеев доставит тебе моих «Цыганов». Пожури моего брата за то, что он не сдержал своего слова — я не хотел, чтоб эта поэма известна была прежде времени — теперь нечего делать — принужден ее напечатать, пока не растаскают ее по клочкам.

Слушал Чацкого, но только один раз, и не с тем вниманием, коего он достоин. Вот что мельком успел я заметить:

Драматического писателя должно судить по законам, им самим над собою признанным. Следственно, не осуждаю ни плана, ни завязки, ни приличий комедии Грибоедова. Цель его — характеры и резкая картина нравов. В этом отношении Фамусов и Скалозуб превосходны.

Софья начертана не ясно: не то <блядь>, не то московская кузина. Молчалин не довольно резко подл; не нужно ли было сделать из него и труса? старая пружина, но штатский трус в большом свете между Чацким и Скалозубом мог быть очень забавен. Les propos de bal1), сплетни, рассказ Репетилова о клобе, Загорецкий, всеми отъявленный и везде принятый — вот черты истинно комического гения. — Теперь вопрос. В комедии «Горе от ума» кто умное действующее лицо? ответ: Грибоедов. А знаешь ли, что такое Чацкий? Пылкий, благородный и добрый малый, проведший несколько времени с очень умным человеком (именно с Грибоедовым) и напитавшийся его мыслями, остротами и сатирическими замечаниями. Все, что говорит он, очень умно. Но кому говорит он все это? Фамусову? Скалозубу? На бале московским бабушкам? Молчалину? Это непростительно. Первый признак умного человека — с первого взгляду знать, с кем имеешь дело и не метать бисера перед Репетиловыми и тому подоб.2) Кстати, что такое Репетилов? в нем 2, 3, 10 характеров. Зачем делать его гадким? довольно, что он ветрен и глуп с таким простодушием; довольно, чтоб он признавался поминутно в своей глупости, а не мерзостях. Это смирение черезвычайно ново на театре, хоть кому из нас не случалось конфузиться, слушая ему подобных кающихся? — Между мастерскими чертами этой прелестной комедии — недоверчивость Чацкого в любви Софии к Молчалину прелестна! — и как натурально! Вот на чем должна была вертеться вся комедия, но Грибоедов, видно, не захотел — его воля. О стихах я не говорю: половина — должны войти в пословицу.

Покажи это Грибоедову. Может быть, я в ином ошибся. Слушая его комедию, я не критиковал, а наслаждался. Эти замечания пришли мне в голову после, когда уже не мог я справиться. По крайней мере говорю прямо, без обиняков, как истинному таланту.

Тебе, кажется, «Олег» не нравится; напрасно. Товарищеская любовь старого князя к своему коню и заботливость о его судьбе есть черта трогательного простодушия, да и происшествие само по себе в своей простоте имеет много поэтического. Лист кругом; на сей раз полно.

Я не получил «Литературных листков» Булгарина, тот №, где твоя критика на Бауринга. Вели прислать.

Примечания

  1. Бальная болтовня (франц.).
  2. Cléon Грессетов не умничает с Жеронтом, ни с Хлоей. (Прим. Пушкина.)
 Нет комментариев    35   9 мес   литература   письма   Пушкин

С. Н. Булгаков «Моцарт и Сальери»

Иллюстрации к «Моцарту и Сальери» художника С. В. Чехонина

Эта пушкинская драма, принадлежащая к числу высочайших достижений мирового искусства и напряженнейших пушкинских вдохновений, благодаря своей глубине и беспримерной краткости всегда остается несколько загадочной. Хочется снова и снова всматриваться в эту жуткую и темную глубину первозданного естества человеческого. Пушкинская пьеса, вмещающаяся на нескольких страничках и состоящая всего из двух сцен, есть воистину трагедия, в которой обнажаются предельные грани человеческого духа. Отсюда и ее торжественная серьезность, и религиозная проникновенность. Перечитывая и передумывая ее, проникаешься новым восторгом и суеверным почти удивлением перед этим чудом пушкинского творчества, которому так многое открыто в его вдохновениях.

Моцарт и Сальери есть, очевидно, трагедия, но о чем? Как ни странно, но доселе остается не раскрыт этот творческий замысел, эстетическая и общественная критика в смущении стоит перед этим шедевром и колеблется, о чем же идет здесь речь: о соотношении ли гения и таланта, о природе ли творчества вообще, о прихотливости вдохновения и под. <<1>>. Бесспорно лишь одно, что в пьесе Пушкина мы имеем не историческую драму, основанную на темном биографическом эпизоде, но символическую трагедию; Пушкин воспользовался фигурами двух композиторов, чтобы воплотить в них образы, теснившиеся в его творческом сознании. Истинная же тема его трагедии не музыка, не искусство и даже не творчество, но сама жизнь творцов и притом не Моцарта или Сальери, но Моцарта и Сальери. Художественному анализу здесь подвергается само это таинственное, вечное, «на небесах написанное». И, соединяющее друзей неразрывным союзом и придающее ему исключительную взаимную значительность, это загадочное и чудесное двуединство дружбы, осуществляемая ею двуипостасность. Словом, «Моцарт и Сальери» есть трагедия о дружбе, нарочитое же ее имя — «Зависть», как первоначально и назвал было ее Пушкин. Ему же приписывается и чрезвычайно важное, хотя и шуточное, замечание, что «зависть — сестра соревнования, стало быть, хорошего роду». Пушкину, очевидно, было ясно, что зависть находится в каком-то положительном отношении к соревнованию, т. е. общей ревности или любви, рождается из какой-то общности и есть одна из модальностей таинственного «И» дружбы, соединяющего людей роковым образом, как это было с Моцартом и Сальери. Зависть есть болезнь именно дружбы, так же, как ревность Отелло есть болезнь любви. Художественно исследуя природу дружбы <<2>>, Пушкин берет ее не в здоровье, но в болезни, ибо в болезненном состоянии нередко яснее проявляется природа вещей. Аналитике и диалектике дружбы посвящен пушкинский диалог: невольно хочется назвать эту пьесу диалогом, по духу примыкающим к самым вещим диалогам Платона — «Пиру», «Федру», «Федону». И он мог бы, по обычаю Платона же, иметь и подзаголовок: о зависти и дружбе.

Что же есть дружба, не в психологии ее, но в онтологии? Не есть ли она выход из себя в другого (друга) и обретение себя в нем, некоторая актуализация двуипостасности и следовательно, преодоление ограниченности самоотречением? В друге не зрится ли то, что желанно и любимо выше и лучше своего я, и не есть ли это — «созерцание себя через Друга в Боге»? <<3>> Но не означает ли это, вместе с тем, обретения и своей собственной гениальности, ибо гениальна ведь всякая индивидуальность, постигаемая в божественной первосущности своей? Поэтому дружба есть гениальность жизни, и способность к дружбе есть талант этой гениальности. Также, хотя и в ином смысле, способность к любви делает любящего прозорливцем вечного, софийного лика любимой личности и открывает заурядному человеку постижимое лишь художественному гению в высших напряжениях творчества. Для любви существенно различие пола, для дружбы оно не имеет решающего значения; всего естественнее дружба возникает в пределах одного пола. Любовных увлечений может быть много, но истинная любовь лишь одна, так и дружеских связей, приятельских отношений бывает много, но истинный друг бывает только один.

Человеческая дружба есть как бы естественная икона, образ единой, божественной Дружбы (как и человеческий брак существует в образе Христа и Церкви). Бог восхотел иметь в творении, в человеке, друга, вочеловечение Бога до конца осуществляет возможность этой дружбы. «Вы друзья Мои, если исполните то, что Я заповедую вам. Я уже не называю вас рабами, ибо раб не знает, что делает господин его, но Я назвал вас друзьями, потому что сказал вам все, что слышал от Отца Моего» (Ио. 15, 14-15). И человек должен возлюбить в Нем своего высшего и единственного Друга, найти себя в Нем, ибо в Нем сокрыта тайна всякого индивидуального лица. Он, как Сын Человеческий; и есть само человечество, в человеке подлинно человеческое. В известном смысле «спасение» от греха, т. е. от себя самого в недолжном, эмпирическом естестве, есть утверждение себя другим в Друге. Господь принял на Себя инакость, нашу греховную природу, вплоть до крестной смерти, чтобы, пребыв в другом, явить Себя к этому другому истинным Другом.

Естественная дружба, возникающая среди людей, не соперничает с единой и единственной Дружбой (как и брак не соперничает с тем, во образ чего он существует). Отношения разной значимости и интенсивности создают прообразы и естественные иконы, расширяют сердце и окрыляют дух. Чрез дружбу может пролегать и путь к Дружбе. Конечно, возможна и неправая дружба, как и неправая любовь, не расширяющая, но замыкающая сердце в эгоистическом самоутверждении, гордости другом как своим достоянием; когда она становится лишь эгоизмом вдвоем, любовь, как и дружба, теряет крылья и превращается в путы мещанства: всякое чувство имеет свою изнанку. Дружба, как и любовь, имеет свои опасности и соблазны и нуждается в аскезе и подвиге, — даром не дается никакое духовное достижение. Дружба может естественно вырождаться в ненависть или вражду, — отрицательную исключительность, огонь без света; но и при этом сохраняется Wahlverwandtschaft , исключающая равнодушие и безразличие. Подобным же образом возникает и зависть, как болезнь или извращение дружбы, — тема трагедии Пушкина.

Темным и страшным первообразом измены Дружбе является черная фигура «сына погибели», дружеским целованием предавшего Учителя. В страшную минуту предательства он услышал кроткий и все же дружеский упрек: «друг, на что ты пошел?» (ef `w parei) (Мф. 26:50). «Целованием ли предаешь Сына Человеческого?» (Лк. 22,48). Всего за несколько часов перед тем предатель, как полноправный апостол и друг, присутствовал на Тайной Вечери и, уже изобличенный в помышлениях своих, все-таки получил «хлеб», но «с этим куском вошел в него сатана» (Ио. 13, 27). А несколькими днями ранее на вечери у Лазаря в Вифании, когда он увидал Марию, помазующую миром ноги Учителя, он не мог сдержать темного движения своей души и лицемерно начал выражать сожаление о затраченных деньгах, будто бы нужных для нищих: «сказал же он это не потому, чтобы заботился о нищих, но потому, что был вор», — прибавляет Евангелие (Ио. 12, 6). Однако не было ли это пробуждение подавленного низкого порока лишь последствием его духовной измены, быть может, косвенным порождением темной зависти, прикрывающейся благовидным предлогом? Но, предав на смерть учителя, Иуда себя убил в Друге; шед удавися, — этот роковой приговор над собой произнес он в словах дружеского целования: «радуйся, равви»... Или он мог жить, умножая сребренники свои, и после распятия Учителя? Разве им двигало лишь элементарное, простое корыстолюбие? как же мог бы такой Иуда, грязный процентщик, присутствовать с Ним в числе двенадцати всюду, и даже на Тайной Вечери? Здесь тайна Иуды, страшная, черная тайна человека, которому «лучше было бы не родиться»...

Отношения Моцарта и Сальери у Пушкина запечатлены исключительным избранием дружбы; они гораздо отчетливей обрисованы относительно Сальери и остаются менее выяснены в Моцарте, быть может, вследствие неблагополучия их у одного и благополучия у другого. Для Сальери Моцарт есть воплощение творческого гения, то, о чем он тосковал и бессильно мечтал всю свою жизнь, то, что он знал в себе, как свою истинную сущность, но бессилен был собою явить. Моцарт есть то высшее художественное я Сальери, в свете которого он судит и ценит самого себя. Сальери присуще подлинное задание гениальности, ее жажда, непримиримость ни на чем меньшем. Вот отчего Сальери ошибается, клевещет на себя, говоря: «я счастлив был: я наслаждался мирно своим трудом, успехом, славой», такие люди неспособны ни к счастью, ни к мирному наслаждению, которое явилось бы только признаком упадка и застоя. Гениальность Сальери — чисто отрицательная, она дана ему лишь как стремление. Этот подвижник искусства, ремесло поставивший ему подножием, разъявший музыку, как труп, и алгеброй поверивший гармонию, в действительности хочет только одного — быть Моцартом, тоскует лишь о Моцарте, и он сам в каком-то смысле есть Моцарт, даже более, нежели сам Моцарт. Так из безобразной личинки вылетает светлокрылый мотылек, и гадкий утенок вдруг узнает в себе прекрасного лебедя. Так из смертного естества Сальери должен воспарить к небу торжествующий свое освобождение Моцарт! Сальери не завистник по природе, как и сам он свидетельствует об этом. Сальери присуща черта истинного благородства духа — способность признавать свои ошибки и сознательно учиться у другого, признавая его превосходство.

Когда великий Глюк
Явился и открыл нам новы тайны
(Глубокие, пленительные тайны!) —
Не бросил ли я все, что прежде знал,
Что так любил, чему так жарко верил,
И не пошел ли бодро вслед за ним,
Безропотно, как тот, кто заблуждался,
И встречным послан в сторону иную?

Многие ли из прошедших искус творчества способны сделать такое признание даже пред самими собой? В Сальери чрезвычайно обострена сознательность и честность мысли: он ясно мыслит, много знает. И он не может не знать, что его восторги, вдохновения, его искусство — только зов, только обетование или намек: душа его любит Моцарта, как цветок солнечный луч; «когда же мне не до тебя» — этот стон души Сальери есть вопль его художественного самосознания.

Вот почему Сальери так хорошо знает и настоящую цену Моцарту. Ведь не из любезности же, но с трагической мукой произносит он свой суд «безделице» Моцарта, после его игры, во время которой в нем окончательно созревает роковое решение:

Какая глубина!
Какая смелость и какая стройность!
Ты, Моцарт, бог, и сам того не знаешь:
Я знаю, я!

Да, это он знает, и в известном смысле лучше, чем Моцарт, он слышит в нем долгожданного «херувима», приносящего ему «райские песни». О, сколько раз в часы творческого изнеможения он призывал к себе, в себя этого херувима, и теперь он пришел к нему, но в лице друга. Тот, кто так узнает и ценит гения, конечно, и сам причастен этой гениальности, но эта бессильная и бесплодная, безрадостная причастность тяжелым крестом тяготеет на его плечах, жжет его душу. Моцарт для него не Глюк и не Пуччини, или иные «друзья товарищи в искусстве дивном», это — Друг единственный, встреча роковая и решительная. Подобной встречей встретился некогда и Платон с Сократом, и что было бы, если б Платон избранному им пути дружбы предпочел путь Анита и Мелита? В дружбе к Моцарту Сальери надлежало обрести гениальность жизни, но дорогою ценою, ибо единственным путем здесь могло быть только столь навычное ему ранее самоотречение, которое так трудно и мучительно дается грешному, себялюбивому сердцу человека. Но достаточно было враждебно противопоставить себя тому, кого Сальери достоверно знал как свое высшее я, и страшный демон зависти вошел в сердце и стал нашептывать ему лукавую хулу и клевету на Бога, на мир, на друга. Сальери не пошел за Моцартом, как он мог еще пойти за Глюком (а ведь и тогда было чему завидовать!). Пушкинская драма застает Сальери уже отдавшимся злобному демону, и его наветы звучат в первых же словах: «все говорят: нет правды на земле, но правды нет и выше». Но не в том высшая правда, чтобы за «любовь горящую и самоотвержение» требовать немедленной уплаты наличной одаренностью: «Бог не мерою дает духа», и даже «заботясь», мы не можем прибавить себе и локтя роста. Непосредственно в себе самой всегда находит свою награду только любовь, только самоотвержение, которое «не хочет своего» и «радуется чужому».

Кривое, искажающее зеркало подставляется завистью и при оценке личности Моцарта; ведь, конечно, этот любимец муз не заслуживает определения «безумца, гуляки праздного», ибо Моцарт по-своему серьезен в искусстве не менее Сальери, как это последний и сам хорошо понимает. И жалостным софизмом звучит его самоуверение, что он «избран, чтобы его остановить», иначе Моцарт вдохновенностью своей повредит искусству. Над всеми этими заверениями царит одна тревога завистника, что «я — не гений»; да, с этими чувствами уже не гений!.. Прав Моцарт: «гений и злодейство» в одной плоскости суть «две вещи несовместные», ибо гениальность есть высшее благородство духа.

А Моцарт? В его отношениях к Сальери нельзя уловить чего-либо нездорового. Он — друг Сальери, доверчивый и ясный, в нем нет ни зависти, ни самопревознесения: «ведь он был гений, как ты да я», — этого не скажет Сальери. Моцарт несет ему на суд свои вещи и восхищается его любовью к искусству. Несомненно и Сальери представляет для своего друга в известном отношении высшую инстанцию, тоже высшее я, и нельзя не верить искренности признаний и похвал Моцарта. А из этого следует, что при такой высокой оценке друга зависть вполне была бы возможна и для Моцарта, и этого нет потому, что Моцарт остается выше зависти и безупречен в дружбе. Если всмотреться в построение пьесы, нетрудно увидать тонкий параллелизм характеристики обоих друзей, противоположение здоровой и больной дружбы. Вещий ребенок, в своей непосредственности Моцарт слышит, что происходит в Сальери, до его чуткого уха доносится душевный его раздор, но он не оскорбил своей дружбы нечистым подозрением и не связал своих переживаний с их источником; это может казаться наивным до глупости, но, вместе с тем, благородно до гениальности. Моцарт мучится мыслью о заказавшем ему реквием черном человеке: «мне кажется, он с нами сам-третей сидит», и однако он не допускает и мысли, что это — черная совесть самого Сальери. Моцарт отвечает последнему на молчаливую муку его вопрошаний, гений ли он и совместимо ль с гением злодейство. Моцарт слышит и эти вопросы и тем не менее заранее отвергает, в связи с рассказом о Бомарше, всякое подозрение против друга. И когда в ответ на эту дружбу Сальери его отравляет, он дарит его последним доверием и в отчаянном плаче Сальери видит лишь проявление исключительной его любви к музыке. Моцарт не изменил дружбе и умирает победителем. Он встречает безвременный конец, и однако гибнет не он, но убийца. Пушкин опускает занавес в тот момент, когда у Сальери зародилось уже роковое и последнее сомнение в своей гениальности. Он цепляется за легенду о Бонаротти, но зыбучая почва уходит из-под ног: «иль это сказка пустой, бессмысленной толпы, и не был убийцею создатель Ватикана?» Дальнейший жизненный путь Сальери уже обозначен в этих скупых словах — его ждет известная судьба: «шед удавися». Он уже совершил духовное самоубийство, когда всыпал припасенный про черный день «последний дар Изоры», ибо не Моцарта, но себя отравил тогда Сальери. Изнемогши в подвиге дружбы, он сделался орудием злой силы, природа которой и есть темная Зависть.

Примечания С. Булгакова

(1) Сводку разных мнений о «Моцарте и Сальери» дает А. Горнфельд во вступительном очерке к этому произведению Пушкина в издании Брокгауза-Эфрона. Т. 3. С. 118-126.

(2) Конечно, трагическая серьезность, с которой здесь Пушкин подходит к вопросу, сильно отличается от его же отношения в отрывке 1825 года «Дружба» (вернее, хула на дружбу).

Что дружба? Легкий пыл похмелья,
Обиды вольный разговор,
Обмен тщеславия, безделья,
Иль покровительства позор.

(3) Свящ. П. А. Флоренский: «Столп и утверждение истины». С. 438. Глава о дружбе в этой книге есть самое глубокое и проникновенное, что мне приходилось читать на эту тему.

 Нет комментариев    47   9 мес   драматургия   Пушкин
Ранее Ctrl + ↓