7 заметок с тегом

ученые

Все проходит, а работа остается

Борис Осипович Корман (1922—1983) — доктор филологических наук, профессор, теоретик литературы, создатель научного направления по изучению проблемы автора в художественной литературе, историк литературы, некрасовед… Но эта скромная заметка о его судьбе.

М. М. Бахтин открыл диалогизм как «бездонную воронку», мудро показал, что два — это «минимум жизни, минимум бытия». Б. О. Корман открыл теорию многоголосия, которая по масштабности вполне может быть понята как аналог бахтинского диалогизма.

В 2012 году в Ижевске вышла книга «Жизнь и судьба профессора Б. О. Кормана». Заметка представляет собой конспект-пересказ самых значительных, на наш взгляд, фактов.

В одной из лекций об «Евгении Онегине» Корман говорил о людях двух типов: первые воспитываются своей средой и затем становятся этой средой (Ольга); другие же, живя в этой среде, находят в себе силы противопоставить себя ей — внешне или хотя бы внутренне (Татьяна). Возможно, здесь Корман опирался не только на пушкинский роман, но и на свою собственную судьбу в желании внушить студентам и другие мысли, которые прямо сформулировать было нельзя.

Его взгляд на художественное произведение всегда обнаруживает нечто уникальное, загадочное. Так, в «Песни о Роланде» отважный Роланд и его войско погибли из-за предательства Ганелона, вступившего в сговор с маврами. Карл Великий устроил суд над Ганелоном. Тот подтверждает, что заодно с маврами выступил против Роланда, но вины в этом не видит. Он не нарушил своих обязанностей вассала, а Роланду отомстил за давнюю обиду. Странная логика, не так ли? Для нас это странная логика, а для Ганелона она не выглядит таковой, как и для нескольких судей: они говорят, что Ганелон в будущем будет и дальше усердно служить Карлу, а то, что вассалы воюют между собой — так и пускай. Карл не послушал этих судей. И тут тоже всё ясно: Ганелон — сторонник идеи безграничной вольности вассала (только в случае, если тот не выступают против сюзерена); Карл — сторонник идеи превосходства интересов государства перед человеческим сердцем. В итоге воля Карла торжествует и прославляется. Так в поэме сталкиваются люди и идеи. Но для Кормана это объяснение не является исчерпывающим. Что же тут не так?

Суд над Ганелоном

Если Ганелон осужден окончательно и бесповоротно, то почему он изображен с симпатией: бесстрашный, уверенный в себе, в своей правоте, без всяких сомнений в душе. Дело в том, что в поэме противоборствуют две взаимоисключающих системы сознания. Роланд погибает со славой, а Ганелон — с позором. Почему? Ведь его можно оправдать. По нормам рыцарского кодекса чести Ганелону нельзя было простить не только трусости, но и робости перед опасностью, но ведь он не повинен ни в первом, ни во втором! Предательство Ганелона, по рыцарским понятиям, — не преступление. Позорной делает гибель Ганелона «Песнь о Роланде». Отсюда — мысль о системе сознания, которой порой обладает художественное произведение в целом — краеугольный камень кормановской теории автора. Здесь и начинается заметка о Б. О. Кормане.


Корман родился в семье служащего. Отец был репрессирован, умер, когда сыну было 11 лет. Учебу на филологическом факультете Гомельского пединститута прервала Отечественная война. Корман был эвакуирован в Коканд, где работал по 12—14 часов ежедневно на строительстве сахарного завода (на фронт не взяли из-за плохого зрения). Опухший от истощения, он попал в больницу, в это время от голода умирает мать. Учебу Корман возобновил. Уже тогда событием для него стало чтение статей В. В. Виноградова «О „Пиковой даме“» и Л. Я. Гинзбург «К постановке проблемы реализма в пушкинской литературе». Корман пишет: «Много лет спустя, познакомившись с Лидией Яковлевной, я рассказывал ей, как встречал 1943 год: при коптилке читал ее статью, прихлебывая кипяток».

Лидия Яковлевна Гинзбург (1902—1990)

Во всех воспоминаниях о Кормане говорится о том, что он был интеллигентом, по природе человеком нелюдимым, малоконтактным, но эти особенности он преодолел. Он очень легко сходился с людьми, которые нуждались в его помощи и труднее с теми, кто мог бы ему в чем-то помочь. Но где бы он ни работал, у него всегда было много недоброжелателей и даже врагов. Главным образом, среди власть имущих.

В 1940-м году вождь народов решил платить стипендию только тем студентам, кто получал не менее две трети отличных оценок, остальные — «четверки». На экзамене по военном делу Корману задали вопрос: «Сколько комсомольцев погибло во время гражданской войны?». Он не знал ответа, и ему поставили «тройку», а значит, лишили стипендии на семестр. Он не мог нанести такого удара по семейному бюджету и устроился на вечернюю работу в библиотеку, ничего не говоря матери. Благодаря этому он исправно приносил деньги семье.

1944—1947 — годы аспирантуры. Параллельно с кандидатской диссертацией он писал докторскую своему научному руководителю, преподавал зарубежную литературу. Был уволен по обвинению в «антипатриотизме», лишен комнаты в общежитии, где проживал с женой, малолетним сыном и родственниками жены (10 лет спустя это станет причиной полной утраты им зрения).

В 1947 году проходило очередное заседание кафедры. Обсуждался доклад одного из преподавателей «Критерий художественности». Доклад был построен исключительно на цитатах из Маркса и Энгельса. Одна из преподавателей выступила с критикой доклада, заявив, что литературоведческий доклад не может быть построен на одних цитатах из Маркса и Энгельса. И добавила, что они не были узкими специалистами в области литературы. Эту критику поддержали двое — Б. О. Корман и В. С. Белькинд. Затем последовали неприятности — все круги ада — райком, горком, обком и даже ЦК партии. Говорили: «Вы должны были вступить в физическое единоборство с теми, кто утверждал, что Маркс и Энгельс не были узкими специалистами в области литературоведения». Кончилось тем, что Корман и Белькинд написали что-то вроде покаянного письма.

Из-за этого «тяжкого» обвинения в личном деле Кормана ему не дали защитить кандидатскую диссертацию, уже принятую к защите. И это были только цветочки. Корман был объявлен космополитом и его сняли с работы, решение было принято на собрании без присутствия Кормана. На профсоюзном собрании ему не дали слова. Любая борьба была напрасной. Пошел слух, что скоро посадят.

З. А. Богомолова, студентка О. Киселева и Б. О. Корман

Защищает кандидатскую диссертацию в Минске на тему: «Поэзия Максима Богдановича (Творческий путь)», 20 лет заведует кафедрой. В 1958 году печатает статью «Многоголосие в лирике Н. А. Некрасова», которая получила большой резонанс. А затем — целая серия статей о Некрасове. Б. Ф. Егоров пишет о защите кандидатской Б. О. Кормана:

Когда я впоследствии штудировал автореферат названной кандидатской диссертации, то был поражен: как это автору удалось избежать восхвалений «мудрого» Сталина?! Я прекрасно помню, как, защищая свою диссертацию в 1952 г., пытался уклониться от упоминания «вождя народов» (его деяния никакого отношения не имели к моей теме — «Добролюбов и фольклор»), но зав. кафедрой Л. И. Кулакова сказала, что не подпишет автореферат к печати и не допустит меня к защите, если я не вставлю в самом начале абзац о значении для нашей науки гениальных трудов И. В. Сталина по языкознанию! Пришлось вставить.

А единственное упоминание в автореферате Кормана имени «палача всех народов» — строка о присуждении Сталинской премии Е. Мозолькову за книгу о Янке Купале. Удивительно!

Госэкзамен. Слева — Л. С. Сидяков, справа — Т. Гребенщикова

В 1962—1964 — докторантура. Защита прошла в 1965 году, оппоненты: Б. Я. Бухштаб, К. В. Пигарев, И. Г. Ямпольский. Одновременно была издана монография «Лирика Некрасова» (1964, 1978).

Письма Кормана удивительны. Он пишет Н. А. Ремизовой:

<…> Как идет у Вас работа? Не затягивайте и не предавайтесь мрачным и бесплодным мыслям, вроде: «У меня ничего не выйдет, я бестолковая» и пр. <…> Сомнения, колебания, неуверенность в ходе, направлении и результатах работы бывают у всех, кто работает серьезно, это неизбежно; главное — не пугаться этих настроений и работать — несмотря ни на что.

Мне самому всякая моя статья — даже газетная — дается с огромным трудом, я испытываю к ней отвращение из-за тяжелой формы, презираю себя за бездарность, непрерывно хочу бросить и твержу себе в назидание брюсовские строки:

Вперед, мечта — мой верный вол!
Неволей, если не охотой.
Я близ тебя, мой кнут тяжел,
Я сам тружусь — и ты работай!

Минуты удовлетворения, когда собственная работа нравится, бывают очень редко, а чистого удовлетворения, без примесей сознания, что получилось не то, — почти никогда. Так что не считайте себя исключением и не падайте духом. Все проходит — а работа остается. И как она ни тяжела, ни мучительна — право же, она — едва ли не одна из лучших вещей на свете <…>

В 1967 году Корман организовал Всесоюзную научную конференцию «Образ автора в художественной литературе», собрав в одном городе ведущих ученых страны: Л. Я. Гинзбург, Б. Ф. Егорова, А. П. Чудакова и многих других. Теория была выведена «в люди». Б. О. Корман внимательно выслушивал всех, задавал вопросы, щедро делился идеями, размышлял над перспективами продолжения начатых исследований. У многих, особенно у молодежи, осталось впечатление: трагический Корман! Пытались понять причины такого впечатления: в утрировании драматических сторон жизни, что, возможно влияло на его интерпретацию лирики Некрасова и особенно Пушкина. Ведь Пушкин — солнце нашей поэзии — лирика Пушкина жизнерадостна, а Корман усиливает акцент на драматическом элементе, который был наименее для нее характерен… Позднее, все более погружаясь в мир Пушкина, Б. О. Корман мудро покажет в своей последней книге (Лирика и реализм. Иркутск, 1986), в диалоге с В. В. Виноградовым, суть пушкинского понимания и переживания судеб человека и человечества, взаимодействия Творца и Власти, суть которой Корман уловил безошибочно… Эта конференция станет первой и последней: вторую провести не позволят (1983) — она будет запрещена.

Что значило тогда заняться проблемой автора? Это был риск, даже дерзость. Ведь в партийной эстетике социализма всё уже было объяснено. Например, теория трудового происхождения искусства… Сосредоточенность Кормана на образе автора раздражала, ставила в тупик.

Автор определялся как носитель идейно-художественной концепции мира и человека, выражением которой является всё произведение. Это предполагает отграничение автора как от биографического писателя, так и от повествователя в тексте.

Автор непосредственно не входит в текст: он всегда опосредован субъектными и внесубъектными формами присутствия. Представление об авторе и есть совокупность этих двух форм. Отсюда необходимость создания типологии форм выражения авторского сознания, специфичных для каждого литературного рода, по степени их проявленности в тексте (повествователь, личный повествователь и рассказчик в эпическом произведении; собственно автор, повествователь, лирический герой и ролевой герой в лирике). Корман ставит вопрос о соотношении субъектов речи и субъектов сознания, с одной стороны, и автора — с другой, то есть выражении авторской позиции через субъектную организацию текста. Отсюда термин — основной эмоциональный тон.

Выступление на методологическом семинаре

Разграничение формально-субъектной организации произведения (соотношение субъектов речи и текста) и содержательно-субъектной организации (соотношение субъектов сознания и текста) и позволило Корману установить зависимость: для до-реалистической литературы характерна тенденция по преобладанию формально-субъектной организации над содержательно-субъектной (количество субъектов речи либо превосходит количество субъектов сознания, либо равно ему). Для реалистической литературы характерна тенденция к преобладанию содержательно-субъектной организации (количество субъектов сознания либо равно количество субъектов речи, либо превосходит его). Отсюда новая аксиологическая шкала в реализме, когда общезначимое выступает не только как категория этическая, но и как основа новой этики. В прозе преобладание содержательно-субъектной организации обеспечивается использованием несобственно-прямой речи, в лирике — поэтическим многоголосьем.

«Простившись, он щедро остался…» — эта ахматовская строка наиболее точно выражает осознание мною до сего дня заполненности пространства, жизненного и духовного, личностью Б. О. Кормана.

<…> «Здравствуйте, Борис Осипович!». Пауза» «Говорите еще что-нибудь, я узнаю по голосу». — «Вы не продаете славянский шкаф?» (Это пароль из старого фильма.) — Он улыбнулся и сразу узнал меня.

Еще через две встречи Борис Осипович сказал мне на прощание у порога своей квартиры: «Я обращу вас в авторскую веру». В течение нескольких недель я уносила от него кипы книг по проблеме автора в художественной литературе. Это были труды В. В. Виноградова, М. М. Бахтина, Г. А. Гуковского, Ю. Н. Тынянова, Л. Я. Гинзбург, Н. Л. Степанова, Д. Е. Максимова, Д. С. Лихачева и самого Б. О. Кормана. В конце концов, когда мне приснился «собственно автор» (термин Кормана для обозначения одной из форм авторского присутствия в лирике), я поняла, что «обращение» состоялось. Борис Осипович смеялся и все спрашивал, как же выглядел «собственно автор».

Д. И. Черашняя

В литературоведении больше, чем в другой науке важна личность ученого, его духовное Я, оно сказывается на результатах труда. Ему трудно давались житейские мелочи, особенно после утраты зрения. Научился печатать на машинке, в новом для себя городе освоил новые маршруты, стремился ходить без провожатых, свою библиотеку знал наизусть — помнил, где стоит каждая книга, узнавал книги по формату, по обложке. Найдя нужную книгу, любил подержать ее в руках, улыбался, словно при встрече с другом.

Страдал бессонницей. Ночи заполнял трудом: освоил чтение и письмо по Брайлю, что позволяло работать без секретаря, ни от кого не завися. Никогда не хотел, чтобы его жалели. Свои трудности он обычно переживал в себе, самостоятельно подавляя стрессовые состояния. Речь его была сдержанной, немногословной, движения плавные. Его присутствие было бесшумным.

Он протягивал руку помощи каждому, кто приходил к нему как к научному руководителю и хотел работать у него. В этом смысле он был доступен и не защищен. Дальнейшее общение обнаруживало возможность или невозможность развития человеческих контактов. Разочарование в людях он переживал остро и долго. Измены не прощал. Однажды, имея в виду, что у Бориса Осиповича много учеников, я процитировала ему один из заветов Вяч. Иванова: «Окружайте себя учениками!» Борис Осипович мгновенно продолжил: «…чтобы было кому вас предавать». Это говорил в нем прошлый горький опыт, но ведь как в воду глядел…

Предательства людей, для которых Корман делал много, сопровождали его всю жизнь. Предательства были разными. И относился он к ним по-разному. Были предсказуемые предательства, когда нравственной надежды на человека не было изначально. Эти предательства Корман переносил более-менее спокойно. Была у него способная студентка, которой он много занимался. Она поступила в аспирантуру МГУ на кафедру, где Бориса Осиповича не жаловали. Очень быстро написала диссертацию в русле его идей, но без упоминания о нем. Диссертацию одобрили, нашли оппонентов. Одна из оппонентов прислала отзыв, где очень хвалила работу, указав на связь этой работы со школой Кормана. Диссертантка вернула ей отзыв, попросив сохранить похвалы, но упоминание о Кормане убрать. Так и было сделано. Защита прошла успешно. Все это сама диссертантка рассказывала Борису Осиповичу. Он только улыбался, слушая ее. Видимо, она даже не понимала смысла произошедшего. Корман ничего не стал ей объяснять.

Были предательства похуже — «интеллигентские». Человек заявлял, что всей душой ценит Бориса Осиповича и его метод, но заниматься своим писателем больше не хочет, после чего менялось название уже написанной под руководством Кормана диссертации, из реферата исключались упоминания о нем (чтобы не раздражать тех, кто будет решать судьбу диссертации). В сборниках, где он был редактором, исключалось имя редактора. Такая диссертация представлялась в какой-нибудь «столичный» город. Корман никогда бы не обиделся, если бы человек действительно выбрал другую тему, разработал и затем защитил свою новую работу. Но подобные истории он переживал очень тяжело.


Е. А. Подшивалова вспоминает:

Путь от университета до дома, где жил Б. О., представлял собою особенную дорогу. Глаза, лишенные возможности видеть, и часто болевшее сердце делали для Бориса Осиповича этот путь нелегким. Но, помимо этого, путь всегда был для него пространственно выраженным и материально представленным. Он знал, где и как на определенном отрезке дороги нужно поставить ногу. Внутренне следил за этим, говоря: «Вот здесь где-то должна быть ямка». Дорогу он одолевал не столько с помощью спутника, сколько самостоятельно, с помощью самоконтроля. В редких случаях, когда сил после рабочего дня не было или прихватывала болезнь, он позволял нести свою папку.

Помню, мы шли домой, я всячески старалась взять у Бориса Осиповича перевязанную шпагатом увесистую стопку книг, но он, довольно улыбаясь в усы, говорил: «Своя ноша не тянет». Это был первый ижевский тираж сборника «Проблема автора…».

<…> Сам Борис Осипович был человеком широкой эрудиции. Его строгая системность в анализе проистекала из самой природы его ума: избыточное он изымал из своих лекций, статей, докладов. И нас обычно предупреждал: «Доклад пишите на 10 минут. Если есть что сказать, этого достаточно, если сказать нечего, не хватит и двадцати».

<…> Я провожала его домой из университета. Мы говорили о рассказах «Век живи — век люби», «Что передать вороне» В. Распутина, которого только что врачи возвратили к жизни. Это была его первая публикация после трагедии. Грани небытия он не перешел. Борис Осипович в этот день приближался к последней черте своей земной жизни. Следующие сутки оказались для него роковыми.

Е. А. Подшивалова

Несколько писем

29.XII.73

Дорогой Борис Осипович!

Очень, очень давно Вам не писала. Но много месяцев я была в невыразимом цейтноте. Я занималась переработкой и расширением моей книги «О лирике», которая переиздается. М. б., Вы об этом знаете из плана «Советского писателя». В декабре книга сдана и пошла в производство. Есть надежда, что выйдет в первой половине 74-го. Там довольно много нового, особенно по части XX века. Заказали ли ее Ваши магазины? Пока еще сделать заказ не поздно. Вам-то книгу, разумеется, пришлю.

Большое спасибо за Вашу статью из ОЛЯ. Я уже раньше прочитала ее в журнале. Как всегда в Ваших статьях, в ней для меня много интересного. Мне только кажется, что Вы в данной связи чрезмерно превознесли Виноградова. «Стиль Пушкина», конечно, из лучших его стилистических работ. Превосходна глава о «Пиковой даме» (в более полном виде она во «Временнике» № 2). Но в целом удачнее всего первая половина книги, где он, надо сказать, во многом отправляется от идей Тынянова. О позднем Пушкине, по-моему, менее удачно. В частности, его определения реализма, на которые Вы ссылаетесь.

Когда Гуковский говорил о реализме как социально-исторических определениях человека, то понятно, какие процессы к этому вели. Но почему реализм — это множественность стилей (кстати, о множественности стилей у Пушкина говорил тот же Гуковский, но в другой связи)?

Реализм — скорее выход из стилей в их прежнем понимании, а не их умножение, как это получается у ВВВ.

Мои возражения относятся, таким образом, не к Вам, а к Виноградову.

Знаете ли Вы рецензию на мою «Прозу», которую Ботникова поместила в воронежских «Вопросах литературы и фольклора»? Я очень ею довольна. И написала ей по этому поводу.

Дорогой Борис Осипович! Будьте и в 1974-ом столь же деятельны и увлечены работой. Вам и Эмилии Михайловне — наилучшие мои пожелания здоровья и успехов. Напишите, как идет Ваша университетская работа. Как Ваши студенты? С Новым годом!

Л. Гинзбург


Ижевск, 25/III-74

Дорогая Лидия Яковлевна!

Посылаю Вам последний из сборников борисоглебско-воронежского цикла. Пытаюсь наладить аналогичное предприятие здесь, но пока безуспешно.

Большое спасибо за отклик на статью о чужом сознании в лирике. Это один из немногих откликов по существу. Многое в Ваших замечания кажется мне верным.

Однако я по-прежнему убежден, что переход к реализму предполагает принципиальную возможность сопричастности чужому сознанию.

Все мы — и преподаватели, и студенты — с нетерпением ждем второе издание «О лирике». Впрочем, причуды книготорга непредвидимы. Например, книгу стихов поэта, который побывал на Каме, а потом по странности своего характера уединенно жил в Воронеже, лишь изредка наезжая в столицы, моя аспирантка привезла мне из отдаленного райцентра. Два экземпляра спокойно лежали на книжном прилавке.

Однако заказ на Вашу книгу университетом сделан и довольно большой.

Всё мечтаем с Э. М. вырваться в Ленинград, и никак не получается. Старший сын учится на втором курсе математической аспирантуры, а для души читает Бахтина, Гинзбург, Лотмана и Гуковского. Младший уже в девятом классе. Читает все, что угодно, а спасительной математикой занимается неохотно. Проклятые гены срабатывают.

Все Ваши книги студенты, специализирующиеся по литературе, изучают и по долгу, и по душе. За единственным экземпляром книги о Лермонтове в республиканской библиотеке — нетерпеливая длинная очередь.

Не соблазнит ли Вас перспектива прочитать у нас в университете спецкурс — о чем хотите, какого угодно размера. Для всех нас это было бы счастьем. Ижевск — это ведь не так далеко, есть прямой самолет.

Мы с Э. М. от души желаем Вам самого лучшего.

Ваш Б. О.

Из записей и устной речи Б. О. Кормана

Прослушав главу о Сталине из «В круге в первом»:
— Солженицын объяснил нам Сталина.
— А ему кто объяснил?
— А ему никто не объяснял. Он сам дошел. И поэтому он — гений.
Прослушав «Другую жизнь» Трифонова:
— В своей другой жизни я не буду сближаться с аспирантами.


Узнав о существовании подпольного славянофильского журнала «Вече»:
— Пятьдесят рублей бы отдал, чтобы почитать.
— А сто?
— Сто нет.


К вопросу о публикациях. Повторял ученикам:
— Вы напишите. Главное — чтобы было!


До несостоявшейся конференции 1983 г.:
— Всё идет слишком хорошо.


— Борис Осипович, почему вы не включили себя в руководители секции?
— А я буду прохаживаться из одной секции в другую.


— Хорошая статья. Теперь ее надо немного испортить. [Это значит: добавить в библиографию необязательные имена.]

2014   Корман   литература   наука   ученые

Спастись в Древней Руси

Скромная заметка посвящена непростой судьбе академика Д. С. Лихачева (1906—1999). Его значение для отечественной культуры переоценить невозможно.

Как удивительно порой выстраивается человеческая судьба. Родители во времена детства Лихачева снимали дачу у А. Шайковича, который три года перед революцией переводил «Слово о полку Игореве» на сербский язык. Затем «Слово» станет главным в жизни Лихачева. Но уже в детстве он жил с ним под одной крышей, не зная об этом. Или чувствовал?..

Отец Мити получил на временное хранение библиотеку директора государственного издательства И. Ионова. В этой библиотеке были редчайшие издания XVIII века, собрания альманахов, дворянские альбомы, библия Пиксатора, роскошнейшие юбилейные издания Данте, Шекспира, Диккенса на тончайшей индийской бумаге, рукописное «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева, книги из библиотеки Феофана Прокоповича, книги с автографами современных писателей (С. Есенина, А. Ремизова, А. Толстого). И тут судьба снова, словно подсказывает человеку будущее, помогая и проясняя его призвание.

Но никогда ничего не вручается человеку просто так. Лихачев открывает для себя мир, но еще не знает, что ему придется пережить.


Поступил в Ленинградский университет в 16 лет на романо-германскую и славяно-русскую секции отделения языкознания и литературы. Даже несогласие родителей с выбором сына не сбило с намеченного пути. Он вспоминает:

Я принимал участие в занятиях у В. М. Жирмунского по английской поэзии начала XIX века и по Диккенсу, у В. К. Мюллера по Шекспиру, слушал введение в германистику у Брима, введение в славяноведение у Н. С. Державина, историографию древней русской литературы у члена-корреспондента АН Д. И. Абрамовича, принимал участие в занятиях по Некрасову и по русской журналистике у В. Е. Евгеньева-Максимова, англосаксонским и среднеанглийским занимался у С. К. Боянуса, старофранцузским у А. А. Смирнова, слушал введение в философию и занимался логикой у Басова (этот замечательный ученый очень рано умер), древнецерковнославянским языком у С. П. Обнорского, современным русским языком у Л. П. Якубинского, слушал лекции Б. М. Эйхенбаума, Б. А. Кржевского, В. Ф. Шишмарева и многих, многих других, посещал диспуты между формалистами и представителями традиционного академического литературоведения, пытался учиться пению по крюкам (ничего не вышло), посещал концерты симфонического оркестра и Филармонии.

А ведь он еще сожалеет, что не успевал посещать выступления кумиров того времени — Есенина и Маяковского. Предельно полная, насыщенная жизнь могла оборваться в любой момент. Так и произошло в годы красного террора.

Соловки

В 1918 году убиты один митрополит, 8 архиереев, 10 священников, 154 дьякона, 94 монаха. Люди стали больше ходить в церковь, Лихачев среди них. Оперные певцы бесплатно пели в церковном хоре. Расстрелы участились, их было слышно при открытой форточке ночью.

Мы не пели патриотических песен — мы плакали и молились. С этим чувством я и стал заниматься в 1923 году древнерусской литературой… Я хотел удержать в памяти Россию, как образ умирающей матери… Я окончил университет в 1928 году.

В том же году к власти пришел Сталин. Кружки интеллигенции были поставлены под запрет. Но это только побудило людей вести еще более интенсивное духовное общение, хотелось «надышаться перед смертью».

Среди таких новоиспеченных «академий» родился «Хельфернак» (художественно-литературная, философская и научная академия). Затем переименован в «Братство святого Серафима Саровского». Конечно, религиозный характер академии имел отношение и к политике того времени — главным образом, это был протест против уничтожения православной церкви государством. Отсюда — протест и против самого государства… Лихачев вспоминает: «8 февраля 1928 года под утро за мной пришли». Его вместе с другими заключенными отправили на Соловки. Их посадили на пароход «Глеб Бокий».

Пароход «Глеб Бокий»

Здесь жизнь Лихачеву спас вор-домушник Овчинников, который посоветовал ему не торопиться и быть последним при посадке. Когда пароход прибыл на Соловки, те, кто первые вошли в трюм, оказались последними — их задохнувшиеся и раздавленные тела выносили в конце.

Соловки — это Соловецкий монастырь, превращенный в СЛОН — Соловецкий лагерь особого назначения. Живыми до него доставляли далеко не всех.

В воротах я снял студенческую фуражку, с которой не расставался, перекрестился. До этого я никогда не видел настоящего русского монастыря. И воспринял Соловки, Кремль не как новую тюрьму, а как святое место. Прошли одни ворота, вторые и повели в 13-ю роту. Там при свете «летучих мышей» нас пересчитали, обыскали.

13-я рота была самой страшной. Сюда принимали вновь прибывших, пытались сломить всякое желание сопротивляться, давали самую тяжелую работу. Другое название роты — «карантинная». Того, кто не выполнял дневную норму работы, ставили «на комары» — раздевали догола, ставили на камень и запрещали двигаться. Комары мгновенно окружали человека. Большинство людей просто падали с камня, уже мертвые. Их направляли на кладбище, которое шутливо называли 16-й ротой.

Лихачева спасал его почти научный интерес к происходящему. Он словно был в «исследовательской экспедиции», а не заключенным. В 1930 году в местном альманахе «Соловецкие острова» он публикует научную статью «Картежные карты уголовников». Настоящая научная командировка. Он пытался осмыслить, понять, это спасало его. Там же он написал «Советы идущему по этапу» для заключенных.

Лихачев, подобно исследователю, вглядывается в Соловки и восхищается:

Триста озер Большого Соловецкого острова, самые большие из которых соединены между собой, чтобы непрестанно пополнять чистой водой большое Святое озеро, по берегу которого поднимаются главные постройки Соловецкого монастыря, поставленные на перешейке между Святым озером и морем. Разница в уровне, как говорили — 8 метров. Эта разница позволила создать в монастыре водопровод, канализацию, использовать различную технику, построить быстро наполняемые и опорожняемые доки для починки судов, прекрасную хлебопекарню, портомойню, кузницу (исключительную для XVI века!), снабжать водой трапезную и т. д. и т. п. Монастырь мог бы служить наглядным опровержением ложных представлений об отсталости древнерусской техники.

Уже здесь у него зарождается него желание изучать старину, рассказывать о ней. Всё это составит стержень его жизни в будущем.

Тем временем лагерная жизнь становилась все страшнее. Самый большой расстрел произошел в октябре 1929 года. Пес Блек завыл, он всегда вы, когда выводили партию на расстрел. Пес никогда не ошибался. Каким-то невероятным, невозможным чудом Лихачев избежал этого расстрела. Это не случайность, а какой-то Божий Промысел. То, что случается раз в жизни. За ним пришли в казарму, а него там не было — он был в комнате для свиданий с родителями. Друзья нашли его там и успели предупредить. Лихачев сказал родителям, что его вызывают на работу, пошел во двор и спрятался там между поленниц. Сидя там, он слышал выстрелы, глядел на небо… В ту ночь было расстреляно 300 человек. Так Лихачев уцелел и вернулся к родителям. В тот момент была сделана фотография с родителями. Они очень пытались улыбаться на фото, но не получалось — выдавали глаза, полные страдания, особенно у отца. Посмотрите.

Лихачев пережил это событие как нечто важное, даже символическое: кого-то ведь расстреляли вместо него. Он повторял себе, что теперь он должен жить и за себя, и за него, сделать как можно больше.

После этого Лихачев работает в Криминологическом кабинете. Его начальник А. Н. Колосов предлагает создать на Соловках детскую колонию для несовершеннолетних преступников, которые были растворены среди взрослых преступников и умирали там. Когда часть «соловчан» стали переводить на материк (строительство Беломорканала), был организован прощальный вечер Колосову. Лихачев говорил тост со стаканом компота в руке и расплакался: Колосов избавил его от самого страшного — от бессмысленной жизни, позволил ему приносить пользу, спас его.

Лихачеву дважды объявляли о выезде и дважды не выпускали. На третий раз Лихачев покинул Соловки на том же пароходе «Глеб Бокий». Соловки научили его ценить жизнь, находить светлое даже в самых темных жизненных ситуациях. По сути, это был второй «университет», который закончил Лихачев. В. Попов напишет об этом: «Каждый встречает равных себе».

Репрессии

Соловки не прошли даром для здоровья Лихачева. Как только он устраивается на работу, начинаются сильнейшие язвенные боли. А вокруг уже поднимается волна репрессий. По пути на работу Лихачев потерял сознание в трамвае, горлом хлынула кровь. В больнице сказали, что надежд на спасение мало из-за большой потери крови. Хирург Абрамсон спас его, делая первые опыты по переливанию крови. Пребывание в больнице спасло Лихачева от репрессий. От болей и тревог Лихачев спасался чтением — читал книги по искусству, по истории культуры. Отец помог ему устроиться на работу корректором по иностранным языкам в издательство «Коминтерн». Затем его перевели в 1934 году ученым корректором в Издательство Академии наук. Несмотря на огромную нагрузку на глаза, Лихачев продолжал в свободное время читать. Работа корректора позволяла «затаиться» в опасное время, особенно после убийства Кирова.

Он был недоволен тем, как он пишет. Особенно ему не нравились логические связи между фразами, отсутствие связности в тексте. Он читает книги, написанные, с его точки зрения, блестяще: Алпатова, Дживелегова, Муратова, Грабаря, Врангеля, пытается подражать им. Его первая серьезная работа — статья «Черты первобытного примитивизма воровской речи» в сборнике «Язык и мышление». Эта статья сделала Лихачеву имя среди лингвистов.

В 1935 году Лихачев женится на Зинаиде Александре Макаровой. Она станет спутницей его жизни, главной помощницей и вдохновительницей. Рождаются дети — Вера и Мила. Казалось бы, все пришло в стабильность, но все самое страшное ожидало их впереди.

Усиливался страх ареста. По утрам все видели, как список жильцов на лестнице сокращался — фамилии арестованных вымарывали, чтобы не дай бог не осталась фамилия «врага народа». С каждым днем таких замаранных строчек было все больше. Работа корректора позволяла быть «невидимым», вплоть до 1937 года.

В аспирантуру его не приняли. На экзамене по истории придрались, что он сослался на книгу Бухарина, что было запрещено; на экзамене по специальности ему задали вопрос, требующий произношения трудно выговариваемых терминов. Два года спустя В. М. Жирмунский — бывший университетский преподаватель Лихачева — предложил ему поступить в Институт речевой культуры, от чего тот отказался. Может быть, сыграла роль памятливость. К тому же в то время Лихачев уже был увлечен древнерусской литературой. Так он оказывается в древнерусском отделе Института русской литературы в Пушкинском доме.

В 1937 году отделом древнерусской литературы руководила Варвара Павловна Адрианова-Перетц — уникальный ученый огромного масштаба (вдова известного литературоведа, академика Перетца). Спокойная и доброжелательная, она часто звала всех сотрудников в гости, кормила, по-дружески помогала решать научные и житейские проблемы.

Варвара Павловна Адрианова-Перетц (1888—1972)

Пишущая машинка у нее всегда была раскрыта с каким-либо листком для очередной своей работы или, чаще, для исправлений в работах других. Хотя она и была занята сверх меры, она никогда не жаловалась на перегрузку, на усталость. А была она больна серьезно, и самые простые для других вещи ей приходилось делать с трудом: под конец жизни у нее сильно дрожали руки, и не только подписать она не могла, но трудно было даже чашку поднести ко рту не расплескав. Поэтому, принимая своих многочисленных посетителей и угощая их великолепно заваренным чаем, она держала перед собой, не прикасаясь, налитую для вежливости чашечку.

<…> Щедрость ее была изумительной. Подарить единственную и очень дорогую книгу из своей библиотеки было ей так легко и просто, как и раздавать всевозможные темы научных изысканий, мысли и обобщения. В окружении доброжелательства ей было увереннее себя чувствовать, жить. Надо было очень в чем-то провиниться, чтобы не заслужить ее расположения. Главной провинностью в ее глазах была недобросоветстность в науке.

<…> Вспоминая отношение, которое существовало в семинарии В. Н. Перетца к своему учителю, Варвара Павловна придавала особенное значение тому, как относится молодежь к своему руководителю, и никогда не прощала измен своим руководителям, хотя бы и мелких.

<…> Она следила за тем, что может быть названо «вкусом» в работе аспиранта и даже в его одежде, за его общественными убеждениями, его отношением к изучаемому им предмету и т. д. Она была не только «руководителем» аспиранта, но в широком смысле и его воспитателем.

<…> В больнице перед смертью в жесточайшей слабости она смогла сказать только несколько слов: «Хочу на Комаровском, где все наши». Под «нашими» В. П. разумела своих товарищей по научной работе: А. П. Баранникова, В. Ф. Шишмарева, П. Н. Беркова.

Подробнее о В. П. см.: Лихачев Д. С. 1) Варвара Павловна Адрианова-Перетц (к 70-летию со дня рождения) // Известия АН СССР. Отд-ние литературы и языка, 1958. Т. 176. Вып. 3. С. 263—266; 2) Варвара Павловна Адрианова-Перетц // Известия АН ССРР. Отд-ние литературы и языка, 1973. Т. 32. Вып. 1. С. 100—103; 3) Варвара Павловна Адрианова-Перетц — организатор исследовательской работы // ТОДРЛ. Л., 1974. Т. 29. С. 3—5.

Варвара Павловна отлично видела способности своих коллег. Когда ее попросили написать главу о литературе XI—XIII веков для «Истории культуры Древней Руси» по заказу Института археологии, она перепоручила эту работу Лихачеву. И не ошиблась.

Для Лихачева Древняя Русь была настоящим спасением. Он спасался в ней от страданий и отчаяния. Он словно был сослан в Древнюю Русь из «страшного времени», спасал себя, культуру, память.

Когда жили в Новых Хлоповницах, я работал уже в Институте русской литературы и без конца переписывал и отделывал текст своей главы о литературе Киевской Руси, за которую впоследствии, уже после войны, получил Сталинскую премию 1-й степени. Эту главу переписывал не менее десяти раз, каждый раз улучшая слог, пока она не стала звучать, как стихотворение в прозе. Жаль, что редактора нарушили ритмический строй.

11 июня 1941 года Лихачев защитил кандидатскую диссертацию на тему «Новгородские летописные своды XII века». Писал он ее живя с родителями и детьми в коммуналке, с краном на кухне, с проституткой за стеной…

А потом была блокада.

Блокада

В институте шли массовые увольнения сотрудников. Списки увольняемых вывешивали в вестибюле и были, по сути, списками смертников. Люди лишались не только работы, но и карточек — это смерть от голода. Лихачев вспоминает, что один из уволенных сотрудников остался жить в инститте, поскольку лишился квартиры, постепенно превращался у всех на глазах в страшное привидение, так и бродил по коридорам Пушкинского дома, пока не умер.

Лихачев вспоминает, как люди, не получавшие карточек, приходили в столовую для того, чтобы полизать тарелки. Ученый В. Л. Комарович, специалист по Достоевскому, перестал получать карточки. Он опух от голода к тому времени. Получив очередной отказ, он подошел к Лихачеву и почти закричал: «Дмитрий Сергеевич, дайте мне хлеба — я не дойду до дому!»

Блокада в воспоминаниях Лихачева — не только физическое, но и нравственное разложение людей. Комаровича жена и дочь увезли в стационар при Доме писателей, но, приехав, узнали, что пансионат откроется только через несколько дней. Комаровича они так и оставили на холодной лестнице одного, иначе не успели бы на поезд и не спаслись. И вряд ли правильно их осуждать. Семья Модзалевских оставила на вокзале престарелую мать, которую не пропустил на поезд санитарный контроль. Блокада ломала в людях всё.

В это время Лихачев пишет книгу «Оборона древнерусских городов». Патриотическая, простая, наглядная, с примерами из древней истории, она поднимала воинственный дух. Лихачев не только писал, но и спасал семью, делая всё необходимое.

Пересказывать воспоминания нет смысла. Я буду цитировать Лихачева.

А на лестницах домов ожидали другие воры и у ослабевших отнимали продукты, карточки, паспорта. Особенно трудно было пожилым. Те, у которых были отняты карточки, не могли их восстановить. Достаточно было таким ослабевшим не поесть день или два, как они не могли ходить, а когда переставали действовать ноги — наступал конец. Обычно семьи умирали не сразу. Пока в семье был хоть один, кто мог ходить и выкупать хлеб, остальные, лежавшие, были еще живы. Но достаточно было этому последнему перестать ходить или свалиться где-нибудь на улице, на лестнице (особенно тяжело было тем, кто жил на высоких этажах), как наступал конец всей семье.

По улицам лежали трупы. Их никто не подбирал. Кто были умершие? Может быть, у той женщины еще жив ребенок, который ее ждет в пустой, холодной и темной квартире? Было очень много женщин, которые кормили своих детей, отнимая у себя необходимый им кусок. Матери эти умирали первыми, а ребенок оставался один. Так умерла наша сослуживица по издательству — О. Г. Давидович. Она все отдавала ребенку. Ее нашли мертвой в своей комнате. Она лежала на постели. Ребенок был с ней под одеялом, теребил мать за нос, пытаясь ее «разбудить». А через несколько дней в комнату Давидович пришли ее «богатые» родственники, чтобы взять… но не ребенка, а несколько оставшихся от нее колец и брошек. Ребенок умер позже в детском саду.

У валявшихся на улицах трупов обрезали мягкие части. Началось людоедство! Сперва трупы раздевали, потом обрезали до костей, мяса на них почти не было, обрезанные и голые трупы были страшны.

<…> Канайлов (фамилия-то какая!) выгонял всех, кто пытался пристроиться и умереть в Пушкинском Доме: чтобы не надо было выносить труп. У нас умирали некоторые рабочие, дворники и уборщицы, которых перевели на казарменное положение, оторвали от семьи, а теперь, когда многие не могли дойти до дому, их вышвыривали умирать на тридцатиградусный мороз. Канайлов бдительно следил за всеми, кто ослабевал. Ни один человек не умер в Пушкинском Доме.

Раз я присутствовал при такой сцене. Одна из уборщиц была еще довольно сильна, и она отнимала карточки у умирающих для себя и Канайлова. Я был в кабинете у Канайлова. Входит умирающий рабочий (Канайлов и уборщица думали, что он не сможет уже подняться с постели), вид у него был страшный (изо рта бежала слюна, глаза вылезли, вылезли и зубы). Он появился в дверях кабинета Канайлова как привидение, как полуразложившийся труп и глухо говорил только одно слово: «Карточки, карточки!» Канайлов не сразу разобрал, что тот говорит, но когда понял, что он просит отдать ему карточки, страшно рассвирепел, ругал его и толкнул. Тот упал. Что произошло дальше, не помню. Должно быть, и его вытолкали на улицу.

<…> Как-то мистически, страшно умер литературовед Б. М. Энгельгардт.

Б. М. Энгельгардт (1887—1942)

Несмотря на отсутствие света, воды, радио, газет, власть «наблюдала». Был арестован Г. А. Гуковский. Под арестом его заставили что-то подписать.

— Вы арестованы. У вас есть какая-нибудь просьба?
— Могу я зайти в номер и собрать вещи?
— Нет!
— Могу я попросить об этом одного знакомого?
— Да, — «благородно» разрешил чекист.
Гуковский быстро подошел к одному знакомому и прошептал:
— У меня в номере на столе лежит рукопись книги о Гоголе. Возьмите ее и спрячьте.

Рукопись книги о Гоголе! Это было самым главным в жизни для этих людей. И безумная надежда выжить — выжить и вернуться, чтобы продолжить труд. Возвращения не вышло: Гуковский умер. То ли в лагере, то ли при расстреле, то ли повесился на галстуке в тюрьме.

О Гуковском проникновенно писала Лидия Лотман.

Г. А. Гуковский (1902—1950), учитель Ю. М. Лотмана, И. З. Сермана

И еще тысячи судеб…

В 1947 Лихачев защищает докторскую диссертацию на тему «Очерки по истории литературных форм летописания XI—XVI веков». Между кандидатской и докторской прошло 6 тяжелейших лет.

Вера

Вообще, восстанавливать общую логику научных трудов Лихачева — отдельная сложнейшая работа, которая не входит в наши задачи. Скажу только, что кроме трудов по древнерусской литературе, Лихачев является также автором и других интересных работ. Например, в книге «Литература — реальность — литература» (1981) есть захватывающая статья о «Мертвых душах» Гоголя и вообще любопытные размышления о Пушкине, Гоголе, Достоевском (особенно о «коротком времени» в «Преступлении и наказании»). Вот один из фрагментов анализа «Мертвых душ», интригующий с первых фраз.

«В этой связи прежде всего важен сам император Николай I — „первый помещик“ и образец для всей своей многочисленной чиновничьей бюрократии. Николай I, конечно, не был непосредственным прототипом Манилова (соблазн увидеть в Николае I прототип Манилова велик), но между ним и Маниловым намечается отчетливое типологическое сходство… <…> Некоторые из мечтаний Манилова поразительно совпадают с затеями, которые Николай I осуществил несколько позже. Так, Манилов, как мы уже отметили, мечтает построить дом „с таким высоким бельведером, что можно оттуда видеть даже Москву и там пить вечером чай на открытом воздухе и рассуждать о каких-нибудь приятных предметах“. Напомню, что Николай I приказал построить в Старом Петергофе, недалеко от Бабьего Гона, именно бельведер для чаепитий с видом на Петербург»

Лихачев Д. С. Литература — реальность — литература. М.: Сов. писатель, 1981. С. 39, 41.

Непросто далась защита кандидатской диссертации дочери Лихачева Вере (проваленная предзащита диссертации и т. д.). Докторскую она защитила спокойнее. Вышла замуж за Юру. Но всё пугала Лихачева ее торопливость. Словно, она боялась не успеть, хотя была молода. Тревожные предчувствия сбылись: девушка обходила спереди стоявший у тротуара грузовик, попала под легковую машину. В это время Лихачевы-старшие были в поездке. Лихачев отказался смотреть на мертвую Веру до похорон. Лихачев сам нарисовал крест для могилы Веры по северным русским образцам. Он хотел сделать его из дерева, потому что дерево теплее мрамора, натирал крест воском, чтобы капли дождя скатывались с него. В записях-воспоминаниях Лихачев предельно откровенен. Он рассказывает о своих снах: «Сажусь в машину с Зиной, и вдруг вижу — не Зина, а Вера!»

«Слово о Полку Игореве»

В 1950 году «Слово о Полку Игореве» издано в переводе и с комментариями Д. С. Лихачева. Это начало главного «проекта» его жизни — открытие читателю огромной семивековой древнерусской литературы. Сегодня все знакомятся с этим шедевром именно в переводе Лихачева. После перевода «Слово» стало самым читаемым, дискуссионных явлений в истории мировой литературы. Почему? Причем тут Лихачев? Ведь «Слово» издавалось и до него, но такой споры такой остроты ранее не возникали.

Всё произошло так, потому что своим переводом и комментариями Лихачев доказал гениальность и художественную цельность «Слова» среди других шедевров древнерусской литературы. В переводе не было отмечено никаких расхождений с оригиналом, попыток переврать его, более того, перевод Лихачева максимально приближен к подлиннику.

Лихачев пишет статью «Изучение „Слова о полку Игореве“ и вопрос о его подлинности», в которой анализирует и отвергает причины, по которым «Слово» может быть отнесено к куда более позднему веку.

  • «Слово» было создано в XII веке. Несмотря на то, что «Слово» было написано на бумаге, которая стала использоваться только после XV века, это может быть не оригинал, а более поздняя его копия (точно так же, как древние рукописи дошли до нас в более позднем бумажном варианте — «Поучения Феодосия Печерского», «Хождения игумена Даниила», «Моление Даниила Заточника» и т. д.).
  • Мусин-Пушкин не сжигал специально «Слово» во время пожара 1812 года, чтобы скрыть факт подделки.
  • То, что «Слово» действительно существовало, подтверждает Н. М. Карамзин, видевший его и сделавший из него выписки. Поэтому «Слово» не могло быть создано в XVIII веке.
  • Рукопись «Слова» находилась в огромном томе других сочинений. Неужто были поддельными все сочинения — или в них было искусственно вставлено «поддельное» «Слово»?
  • Древнее происхождение «Слова» подтверждает выполненный анализ текста.

Острые споры вокруг «Слова» разворачивались, в первую очередь, между Д. С. Лихачевым и А. А. Зиминым.

Конец жизни

Возможно, на сказанном сейчас стоит остановиться. Нельзя объять необъятное. Очень многое в рамках заметки уходит из нашего внимания: взаимоотношения Горбачева и Лихачева, политическая деятельность ученого (1-й Председатель правления Советского фонда культуры). В конце заметки будет приведена литература, по которой легко восстановить недостающие фрагменты биографии.

Б. Н. Ельцин и Д. С. Лихачев — первый кавалер ордена Святого апостола Андрея Первозванного «За веру и верность Отечеству». Москва, Кремль. 1 октября 1998.

Церковным человеком он не был. В церковь ходил в основном за границей — и то, скорее, «культурологически», «представительски»… Перед смертью не причащался. В агонии бормотал: «Не наваливайтесь на меня, идите к черту!» И совсем уже перед смертью стал кричать: «Зина! Зина!»

Однако его сотрудник О. А. Панченко был другого мнения о религиозности Лихачева: «…Я обнаружил, что в его записных книжках некоторые записи имеют даты, приуроченные к церковному календарю. Думаю, что не случайной была и дата его ухода: 30 сентября 1999 года. Дмитрий Сергеевич ушел в последний год второго тысячелетия — в день святых великомучениц Веры, Надежды, Любови и матери их Софии. В тот день он всегда чтил память двух дорогих ему людей — матери Веры Семеновны и дочери Веры. Своим уходом он — хранитель тысячелетней памяти русской культуры — как бы подвел итог самому трагичному веку в истории своей страны».

Всю ночь перед похоронами сотрудники его сектора читали над гробом Священное Писание.

<…> Вскоре после смерти мужа умерла и Зинаида Александровна. Внучка Зина пишет: «Бабушка верила истово, в церковь ходила с юности, и даже спустила однажды с лестницы агитаторшу-комсомолку. Молилась громко. После домашних скандалов просила у Бога смерти. В последний год ее крики, доносившиеся из столовой, где она сидела, прикованная к креслу, были страшны. Из презентабельной и властной жены академика она превратилась в жалкую старуху, перебиравшую скатерть».

И совсем скоро после нее умерла Мила — страдания ее жизни закончились.

Теперь на этом кладбище рядом лежат и Дмитрий Сергеевич, и Зинаида Александровна, и их дочь Вера, и их дочь Мила.

Могила академика Дмитрия Сергеевича Лихачева и его супруги Зинаиды Александровны на кладбище поселка Комарово

Литература о Лихачеве

  • Лихачев Д. С. Мысли о жизни: Воспоминания. СПб.: Азбука. Азбука-Аттикус, 2013.
  • Лихачев Д. С. Дмитрий Лихачев: Избранное. Мысли о жизни, истории, культуре. М.: Российский Фонд Культуры, 2013.
  • Попов В. Г. Дмитрий Лихачев. М.: Мол. гвардия, 2013.
2014   история   литература   Лихачев   ученые

Неизвестный Пропп

На фотографии В. Я. Пропп со студентами своего спецсеминара и аспирантами. Двор ЛГУ. Апрель, 1954

Владимир Яковлевич Пропп (1895—1970) — доктор филологических наук, ученый с мировым призванием, фольклорист, теоретик литературы. Труды Проппа оказали влияние на мировую филологическую науку. О нем эта скромная заметка.

Студенту-филологу имя Проппа знакомо с первого курса благодаря чтению работ ученого о волшебной сказке. И сразу же — затрагивающих за живое. Сказка ассоциируется с именем Проппа. Спустя столько времени его работы остаются, кажется, исчерпывающим источником, проливающим свет на морфологию сказки, на ее историю, генезис, поэтику. Порой за многочисленными работами Проппа становится почти незаметной его личность, его жизнь. Мало кто знает, что ученый был изгнан из Пушкинского Дома, что был отстранен от преподавания чего-либо, кроме немецкого языка... За каждой книгой скрывается, порой, целая трагедия.

В 2002 году вышла книга «Неизвестный В. Я. Пропп. Древо жизни. Дневник старости. Переписка». Речь в ней идет не о работах Проппа, а о его судьбе. О самом важном, на мой взгляд, я попытаюсь рассказать.

Подг. текста, комм. А. Н. Мартыновой, Н. А. Прозоровой. СПб.: Алетейя, 2002. — 480 с.

1930-е гг. (РО ИМЛИ, ф. 721, ед. хр. 269)

Родился в Санкт-Петербурге. В семье росло шестеро детей: три мальчика, три девочки. В раннем возрасте детей нянчила старушка, которая пела над колыбелью будущего фольклориста колыбельные песни, возможно, рассказывала сказки. Ее Пропп запомнил на всю жизнь. С детства он запомнил ее толкование значения глагола «жалеть», равного значению «любить». На семинаре он как-то сказал: «В старинных русских песнях почти не встречается слово „любить“. В них есть слово „жалеть“. Но „жалеть“ и значит „любить“».

Закончил Анненское училище, поступил в Петербургский университет, занимался изучением немецкой литературы. На третьем курсе перешел на славяно-русское отделение.

Когда началась Первая мировая война, студенты не подлежали мобилизации. В 1915 году Пропп прошел обучение на шестинедельных курсах «подания первой помощи и ухода за больными», успешно сдал экзамены по анатомии, физиологии, хирургии и др. предметам; добровольно стал работать в лазарете санитаром, а затем братом милосердия.

Окончил историко-филологический факультет Петроградского университета в 1918 году.

Удивительно, но в 1921 году Пропп подает прошение о зачислении на первый курс Петроградского богословского института. Про это он пишет:

В школе никаких интересов к религии не проявлял. Сильно увлекался немецким романтизмом. В связи с этим явился крайний индивидуализм и утверждение в себе. Однако смутная тоска и искание выхода из плена своей души служили выходом для будущих порывов. К тому же и религиозный элемент романтизма и интерес к идеалистической философии XIX в., оказали свое влияние. Я вышел из школы с предрасположением к мистике <...>. С началом войны <...> я поступил в санитары при одном из лазаретов. Общение с некоторыми солдатами в связи с внутренними потрясениями и сознанием безысходности моего душевного состояния привели меня к церкви. К этому еще раньше я был подготовлен чтением сочинений Соловьева.

Пропп «одурманен» чтением книги П. Флоренского «Столп и утверждение Истины», такой же эффект произвели на него Послания Иоанна, Евангелия, поучения преподобного Серафима Саровского, откровением для него стала иконопись: та душевная форма, которую он увидел в ней, была ему больше всего необходима при осознании неизбежности «народных бедствий». Однако вскоре Пропп оставил институт, возможно, из-за нехватки времени (занятия проходили каждый день с 6 до 9 вечера). В это время он уже работает над «Морфологией сказки», возможно, эта работа и отнимала у него бо́льшую часть времени.

В 1937 году его приняли на работу в ЛИФЛИ (впоследствии филологический факультет ЛГУ), где он и будет работать до 1969 года. В 1939 году защищает докторскую диссертацию. Вот что пишет Пропп про свой интерес к фольклору:

У меня проклятый дар: во всем сразу же, с первого взгляда, видеть форму. Помню, как в Павловске, на даче, репетитором в еврейской семье, я взял Афанасьева. Открыл № 50 и стал читать этот номер и следующие. И сразу открылось: композиция всех сюжетов одна и та же.

Это и было началом работы над монографией «Морфология сказки». Она и принесла Проппу мировую известность. Десять лет ушло на ее написание. Он писал ее один, без помощи, без руководства. Писал по ночам, на праздниках, на каникулах.

Когда работа была закончена, он решил показать ее видным ученым: Б. М. Эйхенбауму, Д. К. Зеленину, В. М. Жирмунскому. Получил одобрение и поддержку и в 1928 году под редакцией В. М. Жирмунского издает книгу. Появилось несколько положительных отзывов в прессе, затем его открытие было забыто на 30 лет. Интерес появляется после перевода книги на английский язык (1958). Внимательный читатель догадывается, что книга Проппа опередила науку на тридцать лет.

О причинах непонимания идей книги см.: Мелетинский Е. М. Структурно-типологическое изучение сказки // Пропп В. Я. Морфология сказки. Изд. 2-е. М., 1969. С. 134—166.

Но тогда, в 30-е годы, атмосфера вокруг ученого становилась недоброжелательной. Книгу жестко критиковали. Критики обвиняют его в том, что в своей книге Пропп подменил изучение живого организма рентгеновскими снимками, изучение архитектуры как искусства — инженерным трактатом о несущих балках конструкции и т. д.

См. об этом: Чистов К. В. В. Я. Пропп — исследователь сказки // Пропп В. Я. Русская сказка. Л., 1984. С. 15.

Пропп не имел возможности ответить на критику, но и отказываться от своих идей, как это было возможным в то время, не мог. Но он также понимал, что обращаться нужно к тем, кто будет творить филологию в будущем — к молодым ученым, в ту пору — студентам и аспирантам. В 1942—1943 гг. в Саратове он ведет семинар, посвященный «Морфологии сказки». Аспирантка Проппа И. П. Лупанова, позднее доктор филологических наук, вспоминает:

...что двигало Проппом, когда он выносил на аспирантский семинар обсуждение своего «крамольного» труда? Ведь в те нелепые и страшноватые времена в этой акции был безусловный риск. Видимо, он сознательно шел на него. Потому что был уверен в своей научной правоте. Потому что, не имея возможности пробить стену неприятия советской филологической науки, он пытался донести дорогие ему мысли до молодых умов нового поколения...

В 1944 году Проппу был запрещен въезд в родной город. У него был отобран паспорт и лишь ходатайство ректора спасло его от ареста. Пропп продолжает работу в ЛГУ. В конце 40-х его увольняют из Академии наук. Причина — выход в свет второй книги «Исторические корни волшебной сказки» (1946).

Написана книга была раньше (1939), по ее рукописи Пропп защищал докторскую диссертацию.

Книга воспринималась самим ученым как продолжение предыдущей. Задача: «Мы хотим <...> найти историческую базу, вызвавшую к жизни волшебную сказку». В этой работе Пропп приходит к выводу, что причина единства волшебной сказки кроется в области ранней истории, той ступени развития человеческого общества, которую изучают этнография и этнология. Что же было «преступного» в этой книге?

Критика связана с обвинением в антимарксизме, идеализме и тайном вкраплении религиозных идей в работу. В «Советской этнографии» выходит огромная рецензия с названием «Против буржуазных традиций в фольклористике (о книге проф. В. Я. Проппа „Исторические корни...“)». Суть обвинений — в «мистике», «извращении и фальсификации истинной картины общественных отношений», отсутствие опоры на А. М. Горького, взамен которого ученый ссылается на буржуазных ученых-идеалистов и т. д. В конце концов ученого обвиняют в формализме.

Советская этнография. 1948. № 2.

Третью монографию «Русский героический эпос» (1955, 1958) Пропп писал десять лет, то бросая, то снова возвращаясь к ней. Г. П. Макогоненко сказал, что книга увлекательнее всех романов, он не мог от нее оторваться. Студенты семинара собрали деньги и подарили учителю набор серебряных рюмок, на каждый выгравировали «ВП». Затем студенты и аспиранты собрались дома у Проппа. Он сказал жене: «Елизавета Яковлевна, где там у нас бутылочка муската? И приготовьте рюмки, что подарили мне студенты!». Студентка огорчилась, что подарок вышел не «фольклорным», на что Пропп возразил: «Что Вы, это самый „фольклорный“ подарок — серебряная чарочка».

Четвертая монография Проппа — «Русские аграрные праздники» (1963, 1995). Как и предыдущие, книга носила дискуссионный характер. После смерти Проппа были опубликованы еще две его книги: «Проблемы комизма и смеха» (1976) и «Русская сказка» (1984).

Пропп был требователен к литературе не меньше, чем к научной работе:

Я «высокомерен» по отношению к писателям в буквальном смысле этого слова — меряю на высокую мерку. Это выдерживают самые великие писатели и только их и стоит читать. Их сотни, а всех остальных — десятки тысяч.

В 1967 году Пропп сделал удивительную запись в дневнике:

Литература никогда не имеет ни малейшего влияния на жизнь и те, кто думают, будто это влияние есть и возможно, жестоко ошибаются. «Ревизор» не действовал на взяточников, а статьи и воззвания Толстого о смертной казни не остановили ни одного убийства под видом казни, а у нас казнены уже миллионы, а палачи возведены в газетах в герои. Юбилей ГПУ — с музыкой и спектаклями, а те, кто видел наши застенки (я видел и кое-что знаю), только и могут, что сидеть по углам и быть незаметными. Литература сильна тем, что вызывает острое чувство счастья. И Гоголь велик не тем, что осмеивал Хлестакова и Чичикова, а тем, как он это делал, что мы до сих пор дышим счастьем, читая его. В этом все дело, не в том, что, а в том, как. А счастье облагораживает, и в этом значение литературы, которая делает нас счастливыми и тем подымает нас. Чем сильнее поучительность, тем слабее влияние литературы. Самые великие никогда не поучали (даже хотели этого), они были.

Пропп был строгим руководителем, мог запросто отчислить аспиранта даже третьего курса. Однажды Пропп упрекнул свою аспирантку в недостаточном усердии. В ответ на его упрек она сказала, что работает над диссертацией по восемь часов в сутки. Пропп негодовал: «Представляете, всего по восемь! Я ей сказал, что нужно работать по шестнадцать!». Он редко хвалил своих аспирантов, был требователен к ним.

Когда ученый стал заведующим кафедрой, преподаватели (не студенты!), имея в виду строгость и немецкое происхождение Проппа, назвали его в шутку «железным канцлером». Он любил порядок.

Семья Проппа ютилась в маленькой квартире. В кабинете ученого, кроме книг, помещалась только пианино (на нем Владимир Яковлевич играл своего любимого Баха).

Большой доходный дом по улице Марата № 20 имел три двора, и в глубине третьего слева стоял маленький флигель в два или три этажа, весь окруженный, как венком, поленницами распиленных и расколотых дров, доходивших до уровня окон первого этажа и, как водится, сверху укрытых от дождя и злоумышленников кусками толя и старого железа.

Слева, у подножия лестницы, была разбухшая от сырости обитая мешковиной дверь, видимо, бывшей дворницкой. Когда дверь отворялась, нужно было еще спуститься но ступенькам вниз в небольшую комнату, которая служила одновременно прихожей, столовом и кухней. Сюда же выходили двери двух комнат и уборной. Воздух в квартире был сырой и спертый (от дров), было всегда холодно.

Придя в этот дом впервые, я в смущении и недоумении остановилась на пороге: может ли быть, что в такой убогой квартире живет профессор ЛГУ, известный ученый Владимир Яковлевич Пропп? <...>

Жизнь семьи Владимир Яковлевич на улице Марата была очень трудной: печное отопление, а значит, постоянная забота о дровах, сырость и холод, отсутствие ванной и телефона, дикая теснота в крошечных клетушках-комнатках.

Из воспоминаний О. Н. Гречиной

Несмотря на крохотность квартирки, в ней было уютно всем. Здесь проходили беседы обо всем — о книгах, концертах, общих знакомых, наконец, о фольклоре. Жили скромно, даже слишком для маленькой профессорской зарплаты. Пропп отправлял деньги двум дочерям от первого брака, на содержание больной сестры, на воспитание племянника. За книги, которые у Проппа выходили в издательстве Ленинградского университета, в ту пору гонорары не платили. Но он не страдал от этого: наука заменяла ему всё, кроме близких людей, родственников. За десять лет до смерти Пропп, наконец, получил настоящую четырехкомнатную квартиру.

Музыка доставляла Проппу счастье. Любимые композиторы — Шуберт, Бетховен, Моцарт. С юности восхищался живописью Врубеля, его личностью.

Пропп очень любил свою семью, детей. Был женат дважды. От первого брака у него две дочери, которым он помогал и любил всю жизнь. От второго брака — сын, которым он гордился. Десятки учеников, которым он помогал даже после защиты...

Много лет Пропп мечтал побывать в Новгороде, Ярославле и других городах, чтобы посмореть на великолепные храмы. Съездил он лишь в Карелию, побывал в Кондопоге, где увидел знаменитую шатровую церковь. Это было счастье.

В последние годы жизни Пропп увлекся древнерусским искусством: русской иконописью, архитектурой православных храмов. Он собрал тысячи изображений (фотографий, репродукций) икон, соборов, церквей, часовен. Хотел написать работу о систематизации форм православных храмов.

А теперь я увлечен древнерусским искусством. И опять я вижу единство форм русских храмов, вижу варианты, нарушения, чуждые привнесения. Эта форма проста до чрезвычайности. Но почему она так волнует, так трогает, так делает счастливым? Смотрел по разным источникам готические храмы. Какое великолепие! Но нутро мое молчит, восхищается только глаз.

Воспоминания учеников

И. П. Лупанова

Больше всего запомнилась не столько защита кандидатской, затем докторской диссертации, сколько защита дипломной работы. Тема: «Русский народный анекдот», но т. к. Ученый совет не мог утвердить такое название для выпускной работы, ее «замаскировали»: «Сказка-анекдот в русском фольклоре». Оппонировать работу вызвался Пропп. Вступительная фраза оппонента такая: «Работа превосходная (последовала пауза, студентка обрадовалась)... Но ни с одним ее положением я не согласен». Это провал.

Говорят, отчаяние придает силы. Выйдя из полуобморочного состояния, я боролась за свою жизнь в науке с энергией утопающего. На традиционный вопрос председателя комиссии: «Удовлетворены ли вы ответом?» — Пропп ответил: «Хоть и не убедила, но защищалась отлично». Лишь много позднее я поняла, какой высокой чести я тогда удостоилась, ведь у Проппа, занимавшегося в то время проблемой комического в фольклоре была своя концепция анекдота. И он нашел возможным спорить со мной, студенткой, «на равных»!

Н. А. Криничная

Пропп восхищался энциклопедическими познаниями А. Н. Веселовского. Одним штрихом он создавал впечатление о человеке: «У подъезда библиотеки можно было увидеть карету, доверху груженную книгами. Это академик А. Н. Веселовский сдавал взятые для очередной работы книги».

Экзамены принимал строго, но никогда не оставлял без внимания хороший ответ: «Вот все бы так отвечали!»

На третьем курсе происходила более узкая специализация. Так появились пушкинисты, лермонтоведы, языковеды всех профилей.

А мы — навсегда — пошли за Владимиром Яковлевичем Проппом...

На семинаре занималось не более 15 человек. Приходили не только студенты, аспиранты, но и выпускники. Занятия стабильно шли по средам. Приходили и иностранные студенты, преподаватели других вузов на стажировку. Их всех объединяла любовь к фольклору, умение работать с ним. Вот крайне актуальная сегодня цитата из воспоминаний:

Случайные же люди, заметив холодно-сдержанное выражение лица руководителя, как-то сами собой исчезали. Тем более, что на филфаке всегда можно было отыскать заветный уголок, где желающим получить зачет по курсовой, не прилагая особых усилий, жилось вольготно.

1950 год

Ученики кинулись в библиотеки, листали самые разные книги, клеили бумажные простыни, на каждой изображали варианты того или иного «звена», снова хватались за ножницы, группируя их, создавая классификацию, уточняя ее, сомневаясь... Получить же консультацию было просто. Пропп ждал учеников каждую пятницу с 7 до 9 вечера у себя дома. Можно было приходить без всякой предварительной договоренности. Телефоном Пропп не пользовался. Приходя, ученики иногда заставали у него дома специалистов самых разных профилей — Пропп всегда представлял им учеников.

Когда ученики задавали вопросы, Пропп делился с ними своими книгами. Он объяснял, уточнял, подсказывал, советовал. Всячески пытался навести на мысль: «А вот в этом я вас поддерживаю. Но продолжайте, посмотрим, что получится». Уважал чужое мнение, внимательно читал написанное учениками. Если кто-то не приходил со своими вопросами, то Пропп с горечью сокрушался: «Ведь у меня есть такие студенты, которые и на консультации по новой теме еще не бывали». Если же этот прогульщик справлялся со своей задачей самостоятельно, то Пропп радовался за него.

Затем докладчики выступали на семинаре. После выступления Пропп обращался к слушателям за их мнением. Затем высказывался сам. Всегда умудрялся озадачить молодого исследователя новыми загадками, творчески заражал тем самым азартом поиска и находок. После Нового года на семинаре читались и обсуждались курсовые работы участников по тому же сценарию. Это был ответственный момент. Участники рассматривали работу изнутри, как она сделана. Наряду с конкретными замечаниями слушатели могли сказать: «По-женски бережное отношение к текстам и мужской ум». Тогда Пропп улыбался, он говорил: «Я счастлив». Возможно, его взору было открыто нечто большее, чем нам сейчас кажется. Что он тогда видел в происходящем?..

В качестве докладчика выступал и сам Пропп. Только это был не один доклад, а целая серия, целый спецкурс, который был спарен в семинаром. Уже закончив филфак, ученики продолжали приходить к нему за советами, но уже не в научных, а в житейских делах. Или просто — навестить.

Начало 1940-х гг.

О. Н. Гречина

Часто создавалось ощущение, что Пропп принадлежит к какой-то ушедшей цивилизации, уже покинувшей землю. Даже внешность его напоминала портреты людей Возрождения, а может быть, даже Средневековья: большие карие глаза под тяжелыми веками, усы и бородка «эспаньолка». Отношение к женщинам — из рыцарских времен.

Однажды В. Я. Пропп приветствовал в коридоре филфака О. М. Фрейденберг. Она пользовалась у него особым уважением. Пропп согнулся в почтительном поклоне, слегка помахал перед собой правой рукой, в которой была шляпа с тяжелым до пола пером.

Таких людей из ушедшей цивилизации много: Вернадский, Чижевский, Флоренский и др. Но никто из них не печатал всех своих трудов в невыгодном безгонорарном издательстве ЛГУ. Более того, эти издания отнимали деньги.

Когда В. Я. Пропп умер, деньги на памятник собрали среди его учеников и друзей. Его огромную фольклорную библиотеку Елизавета Яковлевна продала за бесценок в Петрозаводск.

...я уже училась у Владимира Яковлевича в просеминаре по фольклору, обязательному для всех студентов первого курса. Это было еще до войны, в 1939 году. Нам тогда было по 17—18 лет, и мы были наивны и глупы, что сказалось и в наших докладах. Только староста V курса Юра Лотман ведал, что творит, когда писал свой первый в ЛГУ доклад, а мы еще не чувствовали своей будущей специальности и ее специфики. Владимир Яковлевич тогда придумал для нас очень интересный тип семинара: все писали на одну и ту же тему — «Сюжет боя отца с сыном в мировом фольклоре». Это давало возможность сравнивать доклады (и сюжеты!), всех включало в общую работу.

Пропп был человеком необычайной доброты. Он никогда не позволял себе ни слова сказать про тех, кого он не любил и кто ему причинял много неприятностей. Даже в самых грубых статьях про него он пытался найти какой-то смысл. Ученики вспоминают также об удивительной предупредительности Проппа.

Я договорилась к 5 часам принести к нему на Марата рецензию на его статью «Ученые записки». В четыре часа в нашей квартире вдруг раздался звонок с черного хода. (В это время уже работал лифт и все ходили с парадной.) Муж открыл дверь и с удивлением увидел Владимира Яковлевича.

Я выбежала тоже: «Зачем же вы пришли, Владимир Яковлевич, я ведь сейчас к вам собиралась. К тому же лифт у нас теперь, а тут так высоко...» Он спокойно возразил: «Про лифт я не знал, а у нас раскопали весь двор и через канавы проложены такие ненадежные мостки, вот я и подумал, как вы пойдете в таком состоянии...» (я ждала второго ребенка).

Смерть такого Учителя тяжело пережили его ученики.

В августе 1970 года Владимир Яковлевич заболел на даче. Случился инфаркт. И вот он в больнице им. Ленина, в общей палате, где душной августовской ночью задыхаются сердечники, а форточку не открыть (веревка от фрамуги оторвана, надо залезть на стол, чтобы достать), санитарку не дозваться. И Владимир Яковлевич, сам с инфарктом, в первый День лезет на стол, чтобы дать струю воздуха тем, кто задыхается почти как символ...

Из больницы он скоро выписался, видимо, недолеченный, и попросился на дачу. Елизавета Яковлевна увезла его в Репино. Эта последняя неделя его жизни была счастливой. В своей записной книжке, с которой не расставался, он записал: «Радуюсь счастью бытия!»

Но на даче он простудился, и ангина вызвала третий инфаркт. Опять эта проклятая больница и смерть...

Некролог не хотели печатать (в итоге коротко напечатали в «Вечернем Ленинграде»). Место для могилы не давали и вряд ли вообще похоронили бы, если бы Г. П. Макогоненко не вспомнил бы, что отец одной его аспирантки — директор кладбища в Ленинграде. Дело решилось за час. Всех мучила мысль, что они не могут достойно похоронить ученого с мировым именем, не получившего не только почета, но и места для могилы.

Из писем Проппа

Но есть в Вашем плане и нечто совсем неосуществимое. Вы пишете: на этот год (т. е. аспирантский год, с 1 по 1 декабря) намечено подготовить одну статью к печати. Это я Вам никак не советую, это так скоро не выйдет, да и не надо. Печатать можно только совсем зрелое, продуманное и отработанное. Раньше третьего или, может быть, второго курса думать о печатании, по-моему, не следует.


Учение требует всего человека.


Если бы Вам удалось вырваться и поработать здесь спокойно, как было бы хорошо!


Я немного вдумался в Вашу жизнь и нашел, что у Вас следующие нагрузки: 1. Малыш (персонально). 2. Дом. 3. Работа. 4. Диссертация. Каждой из этих нагрузок достаточно, чтобы заполнить жизнь. А значит, Вы живете сверхполной жизнью, и это лучше, чем размеренное спокойствие и безмятежное благополучие.


Ваша новая тема (имеются в виду предания) мне очень понравилась. Никто этим по-настоящему не занимался. Она связана с историей, причем не только с внешней, политической, но с внутренней историей народа. Историю надо знать хорошо в деталях, а Вы к этому имеете вкус. Я очень счастлив за Вас.

2014   литература   наука   Пропп   ученые

Мишель Фуко

Мишель Фуко (1926—1984) для меня является не только философом, но и образцом какой-то непривычной формы гениальности, отразившейся в жестах, идеях, книгах.

Если попытаться очертить горизонт внимания Фуко, то нетрудно заметить, что он чрезвычайно широк: личность и общество, психиатрия, медицина, тюремная система, пространства и власть. Его работам по сей день посвящаются многочисленные конференции, семинары, споры. Парадоксальность фигуры Фуко подкрепляется и скандальностью его личности: если говорить о Фуко, то как не говорить о гомосексуализме? Но обо всем по-порядку.

В 1945 году Фуко приезжает в послевоенный Париж для поступления в святая святых — Эколь. Он оказывается один из пятидесяти учеников, за места разворачивается настоящая драка. Сильнейшее влияние на Фуко произвели лекции Мишеля Диени по древней истории и Жана Ипполита по философии. Это был важнейший этап в его жизни, позже он встретится со своим преподавателем, но сейчас Фуко восторженно слушает лекции по «Феноменологии духа» Гегеля, по «Геометрии» Декарта — они поражают его своей глубиной, навсегда остаются в его памяти. После смерти Ипполита в 1975 году Фуко отправит его жене экземпляр своей книги «Надзирать и наказывать» с посвящением: «Мадам Ипполит в знак памяти о том, кому я обязан всем».

Фуко вспоминает о лекциях Ипполита: «…в этом голосе, который сам себе вторил, как если бы предавался размышлению внутри собственного движения, мы слышали не только голос профессора: нам слышались в нем отзвуки голоса Гегеля и, быть может, самой философии».

Foucault M. Jean Hyppolite, 1907—1968 // Revue de mе́taphysique et de morale, tome 14, № 2, avril-juin 1969. P. 131.

Диссертация Фуко была посвящена теме «История безумия в классическую эпоху». Первый вариант предисловия начинается так: «Паскаль: „Люди неизбежно столь безумны, что было бы безумием впасть в иное безумие — не быть безумным“». Текст диссертации представлял собой рукопись объемом около тысячи страниц. В те времена соискатель докторской степени должен был представить две диссертации. В качестве второй Фуко предлагал перевод «Антропологии» Канта с комментариями и предисловием в 128 машинописных страниц.

В эпоху расцвета Ренесснаса безумие воспринимается в двух формах. Первую форму изображали Босх, Брейгель, Дюрер. Его специфика — внушение страха, грозное свидетельство тайны, порождение зла, наконец, знак Сатаны. Вторую форму изображал, например, Эразм в «Похвале глупости». Его специфика — не трагическое безумие, а ироничный взгляд гуманистов на человека. Фуко обращается к разрыву между этими двумя формами безумия и прослеживает его развитие из века в век. Каким бы ни был этот разрыв, он все же свидетельствует о том, что безумие является частью жизни человека.

В XVII веке безумие изгоняется из жизни культом Разума (согласно лозунгу Декарта «это всего лишь сумасшедшие»). Вместе с безумием «заточению» подвергаются и нищие, безработные, попрошайки, бродяги, венерические больные, гомосексуалисты — они оказываются упрятанными в стены приютов. Так безумие переходит в неразумие. Эпоха, когда безумие стояло особняком, сменилась эпохой, когда безумие «растворилось» среди пороков, изолированных от повседневной жизни людей. Фуко пишет: «Прежде оно (неразумие) было неотвратимой угрозой, заключенной в мире вещей и в языке человека, в его разуме и его земле; ныне оно предстало в виде некоего лица. Вернее лиц: людей, отмеченных неразумием, типажей, распознаваемых обществом и подвергаемых изоляции — развратника, расточителя, гомосексуалиста, колдуна, самоубийцы, либертина. Впервые мерой неразумия становится определенное отклонение от социальной нормы <…> Вот это и есть самое главное: то, что безумие внезапно оказалось перенесено в сферу социального и отныне будет проявляться преимущественно и почти исключительно здесь» (История безумия в классическую эпоху. СПб., 1997. С. 98). Безумие же даст о себе знать в момент рождения психиатрических больниц, когда места заключения превратятся в медицинские учреждения, когда безумие будет называться «душевным заболеванием». Но сама лечебница является, по мнению Фуко, не столько пространством свободы, где человека лечат, сколько пространством правосудия, где человеку выносят приговор. «В лечебнице безумие будет наказано», — пишет Фуко. Так начинается внимательное вглядывание философа в культуру разных веков, тончайший анализ проявлений безумия у разных художников.

«История безумия» заканчивается следующими словами: «Хитрость безумия торжествует вновь: мир, полагающий, будто знает меру безумию, будто находит ему оправдание в психологии, принужден именно перед безумием оправдывать себя, ибо в усилиях своих и спорах он соразмеряется с безмерностью таких творений, как произведения Ницше, Ван Гога, Арто. И нигде — менее всего в своем познании безумия — он не находит уверенности, что эти творения безумия оправдывают его» (История безумия в классическую эпоху. СПб., 1997. С. 516—524).

Из официального отчета после защиты диссертации:

Защита примечательна странным контрастом между талантом соискателя, который все признают, и сдержанным отношением к его работам, демонстрировавшимся на всем протяжении заседания. Г-н Фуко, несомненно, наделен писательским даром, однако г-н Кангийем обратил внимание на риторичность отдельных фрагментов, а председатель комиссии нашел, что соискатель явно стремится произвести эффект. Эрудиция соискателя несомненна, но председатель комиссии выявил места, где происходит спонтанный отход от фактов: создается впечатление, что замечания такого рода были бы приумножены, если бы в комиссию входили специалисты по истории искусства, литературы и общественных институтов. Г-н Фуко весьма компетентен в области психологии, тем не менее г-н Лагаш находит, что информация, касающаяся психиатрии, дается скупо и что страницы, посвященные Фрейду, написаны слишком бегло.

Foucault and Jean Daniel editor of Le nouvel observateur (Pruszkowske studio)

Идеи «Истории безумия» будут развиты в последующих работах Фуко, например, «Рождение клиники: археология взгляда медика» (1963). Философ также напишет «Слова и вещи» (1966), «Археология знания» (1969), «Надзирать и наказывать» (1975), «История сексуальности» (в 3 томах, 1976—1984). Отдельной интересной главой в творчестве Фуко являются исследования о разных пространствах: утопиях и гетеротопиях.

«Словам и вещам» Фуко дает «говорящий» подзаголовок «Археология гуманитарных наук». В этой книге он пытается понять, когда именно в европейской культуре человек стал объектом исследования. Фуко всматривается в различные формы знания с XVI века по наше время. Каждой эпохе свойственна своя культура, свой род знаний, определяющий научный дискурс. Фуко выводит понятие «исторического a priori» и называет его «эпистемой» — фундаментом, определяющим то, о чем думает или не думает та или иная эпоха. Любая наука рождается в рамках своей эпистемы. Философ рассматривает три области знания классической эпистемы: всеобщая грамматика, теория богатства и естественная история. В XIX веке они сменяются новой триадой, которая формируется на основе новой решетки знаний: филология, политическая экономика и биология. Фуко ищет в этом процессе человека мыслящего, работающего, живущего, человека как объект познания наук.

Вместе с тем, Фуко называет антинауки: «Что Леви-Строс сказал об этнологии, то можно сказать и о психоанализе: обе науки растворяют человека». Третьей антинаукой философ называет лингвистику: «Все три „антинауки“ обнажают и тем самым ставят под угрозу то, что позволило человеку быть познаваемым. Таким образом раскручивается перед нами — правда, вспять — нить человеческой судьбы, наматываясь на эти удивительные веретена; она приводит человека к формам его рождения, в тот край, где это произошло. Однако разве не тот же путь ведет его и к собственной гибели? Ведь о самом человеке лингвистика говорит ничуть не больше, чем психоанализ и этнология».

Фуко М. Слова и вещи. Археология гуманитарных наук. СПб.: A-cad, 1994. С. 399.

Наконец, опыты современной культуры для Фуко связаны с формированием знания по лингвистическим моделям, «стертый в пыль» язык литературы. Они приближают конец эпистемы, вхождение человека в знание. На этой ноте Фуко завершает свое исследование.

Во всяком случае, ясно одно: человек не является ни самой древней, ни самой постоянной из проблем, возникавших перед человеческим познанием. <…> Человек, как без труда показывает археология нашей мысли, — это изобретение недавнее. И конец его, быть может, недалек.

Если эти диспозиции исчезнут так же, как они некогда появились, если какое-нибудь событие, возможность которого мы можем лишь предчувствовать, не зная пока ни его облика, ни того, что оно в себе таит, разрушит их, как разрушена была на исходе XVIII века почва классического мышления, тогда — можно поручиться — человек исчезнет, как исчезает лицо, начертанное на прибрежном песке.

2014   наука   ученые   философия   Фуко

Навеянное Анри Бергсоном

cover white transparent

Несколько слов о том, что вспоминалось за последние несколько дней.

Философ Анри Бергсон выделял два вида памяти: память о двигательных механизмах и память независимых воспоминаний.

«...практическая, а значит, и обычная операция памяти — использование прошлого опыта для действия в настоящем, наконец, узнавание — должна совершаться двумя способами. Она будет осуществляться или в самом действии, автоматическим включением соответствующего обстоятельствам механизма, или будет содержать в себе работу духа, который начнет отыскивать в прошлом, чтобы направить их на настоящее, наиболее подходящие для актуальной ситуации представления»

Бергсон А. Творческая эволюция. Материя и память: пер. с фр. Мн.: Харвест, 1999. С. 481—482.

Например, в глубоком детстве мы с вами научились читать и отныне мы читаем, не обращая внимания на сам акт чтения: для нас это дело привычки. Мы не помним по-настоящему, что значит читать, поэтому всякое чтение — газеты, книги, рекламной афиши — для нас оно всегда на одно лицо. Данный вид памяти отличен от памяти независимых воспоминаний — это память об уникальных событиях. Так, человек способен запоминать, где и при каких обстоятельствах он читал ту или иную книгу. Например, я читал «Илиаду» Гомера в затяжной пробке в трамвае; А. Шопенгауэра я читал в моменты острого ощущения безысходности, почти до утра; новеллы К. Паустовского и «Епифанские шлюзы» А. Платонова я читал вслух по просьбе одного человека и т. д.

Человеческое сознание помнит вообще всё, но зачастую мы не осведомлены об этом знании. Однако именно второй вид памяти заставляет вслушиваться в мир, наполнять его новыми смыслами, достраивать его как уютное место, делать устроенным неустроенное. Иногда мне кажется, что память и есть настоящая жизнь, остального попросту нет или оно лишено смысла, а смысл обретает только став ею.

2014   Бергсон   книги   ученые   философия

Новая книга

Наконец-то получил по почте редкую книгу Л. А. Шубина (1928-1983) «Поиски смысла отдельного и общего существования. Об Андрее Платонове. Работы разных лет» (М.: Советский писатель, 1987). Вводная статья С. Г. Бочарова.

2013   литература   наука   ученые
Ранее Ctrl + ↓