Культурные заметки о русской литературе, культуре, языке.

Эл. почта для связи: kogut@kkos.ru

Сообщество ВКонтакте · Канал на Ютубе · Канал в Телеграме · Материалы для учащихся (скоро)

Позднее Ctrl + ↑

С. Н. Булгаков «Моцарт и Сальери»

Иллюстрации к «Моцарту и Сальери» художника С. В. Чехонина

Эта пушкинская драма, принадлежащая к числу высочайших достижений мирового искусства и напряженнейших пушкинских вдохновений, благодаря своей глубине и беспримерной краткости всегда остается несколько загадочной. Хочется снова и снова всматриваться в эту жуткую и темную глубину первозданного естества человеческого. Пушкинская пьеса, вмещающаяся на нескольких страничках и состоящая всего из двух сцен, есть воистину трагедия, в которой обнажаются предельные грани человеческого духа. Отсюда и ее торжественная серьезность, и религиозная проникновенность. Перечитывая и передумывая ее, проникаешься новым восторгом и суеверным почти удивлением перед этим чудом пушкинского творчества, которому так многое открыто в его вдохновениях.

Моцарт и Сальери есть, очевидно, трагедия, но о чем? Как ни странно, но доселе остается не раскрыт этот творческий замысел, эстетическая и общественная критика в смущении стоит перед этим шедевром и колеблется, о чем же идет здесь речь: о соотношении ли гения и таланта, о природе ли творчества вообще, о прихотливости вдохновения и под. <<1>>. Бесспорно лишь одно, что в пьесе Пушкина мы имеем не историческую драму, основанную на темном биографическом эпизоде, но символическую трагедию; Пушкин воспользовался фигурами двух композиторов, чтобы воплотить в них образы, теснившиеся в его творческом сознании. Истинная же тема его трагедии не музыка, не искусство и даже не творчество, но сама жизнь творцов и притом не Моцарта или Сальери, но Моцарта и Сальери. Художественному анализу здесь подвергается само это таинственное, вечное, «на небесах написанное». И, соединяющее друзей неразрывным союзом и придающее ему исключительную взаимную значительность, это загадочное и чудесное двуединство дружбы, осуществляемая ею двуипостасность. Словом, «Моцарт и Сальери» есть трагедия о дружбе, нарочитое же ее имя — «Зависть», как первоначально и назвал было ее Пушкин. Ему же приписывается и чрезвычайно важное, хотя и шуточное, замечание, что «зависть — сестра соревнования, стало быть, хорошего роду». Пушкину, очевидно, было ясно, что зависть находится в каком-то положительном отношении к соревнованию, т. е. общей ревности или любви, рождается из какой-то общности и есть одна из модальностей таинственного «И» дружбы, соединяющего людей роковым образом, как это было с Моцартом и Сальери. Зависть есть болезнь именно дружбы, так же, как ревность Отелло есть болезнь любви. Художественно исследуя природу дружбы <<2>>, Пушкин берет ее не в здоровье, но в болезни, ибо в болезненном состоянии нередко яснее проявляется природа вещей. Аналитике и диалектике дружбы посвящен пушкинский диалог: невольно хочется назвать эту пьесу диалогом, по духу примыкающим к самым вещим диалогам Платона — «Пиру», «Федру», «Федону». И он мог бы, по обычаю Платона же, иметь и подзаголовок: о зависти и дружбе.

Что же есть дружба, не в психологии ее, но в онтологии? Не есть ли она выход из себя в другого (друга) и обретение себя в нем, некоторая актуализация двуипостасности и следовательно, преодоление ограниченности самоотречением? В друге не зрится ли то, что желанно и любимо выше и лучше своего я, и не есть ли это — «созерцание себя через Друга в Боге»? <<3>> Но не означает ли это, вместе с тем, обретения и своей собственной гениальности, ибо гениальна ведь всякая индивидуальность, постигаемая в божественной первосущности своей? Поэтому дружба есть гениальность жизни, и способность к дружбе есть талант этой гениальности. Также, хотя и в ином смысле, способность к любви делает любящего прозорливцем вечного, софийного лика любимой личности и открывает заурядному человеку постижимое лишь художественному гению в высших напряжениях творчества. Для любви существенно различие пола, для дружбы оно не имеет решающего значения; всего естественнее дружба возникает в пределах одного пола. Любовных увлечений может быть много, но истинная любовь лишь одна, так и дружеских связей, приятельских отношений бывает много, но истинный друг бывает только один.

Человеческая дружба есть как бы естественная икона, образ единой, божественной Дружбы (как и человеческий брак существует в образе Христа и Церкви). Бог восхотел иметь в творении, в человеке, друга, вочеловечение Бога до конца осуществляет возможность этой дружбы. «Вы друзья Мои, если исполните то, что Я заповедую вам. Я уже не называю вас рабами, ибо раб не знает, что делает господин его, но Я назвал вас друзьями, потому что сказал вам все, что слышал от Отца Моего» (Ио. 15, 14-15). И человек должен возлюбить в Нем своего высшего и единственного Друга, найти себя в Нем, ибо в Нем сокрыта тайна всякого индивидуального лица. Он, как Сын Человеческий; и есть само человечество, в человеке подлинно человеческое. В известном смысле «спасение» от греха, т. е. от себя самого в недолжном, эмпирическом естестве, есть утверждение себя другим в Друге. Господь принял на Себя инакость, нашу греховную природу, вплоть до крестной смерти, чтобы, пребыв в другом, явить Себя к этому другому истинным Другом.

Естественная дружба, возникающая среди людей, не соперничает с единой и единственной Дружбой (как и брак не соперничает с тем, во образ чего он существует). Отношения разной значимости и интенсивности создают прообразы и естественные иконы, расширяют сердце и окрыляют дух. Чрез дружбу может пролегать и путь к Дружбе. Конечно, возможна и неправая дружба, как и неправая любовь, не расширяющая, но замыкающая сердце в эгоистическом самоутверждении, гордости другом как своим достоянием; когда она становится лишь эгоизмом вдвоем, любовь, как и дружба, теряет крылья и превращается в путы мещанства: всякое чувство имеет свою изнанку. Дружба, как и любовь, имеет свои опасности и соблазны и нуждается в аскезе и подвиге, — даром не дается никакое духовное достижение. Дружба может естественно вырождаться в ненависть или вражду, — отрицательную исключительность, огонь без света; но и при этом сохраняется Wahlverwandtschaft , исключающая равнодушие и безразличие. Подобным же образом возникает и зависть, как болезнь или извращение дружбы, — тема трагедии Пушкина.

Темным и страшным первообразом измены Дружбе является черная фигура «сына погибели», дружеским целованием предавшего Учителя. В страшную минуту предательства он услышал кроткий и все же дружеский упрек: «друг, на что ты пошел?» (ef `w parei) (Мф. 26:50). «Целованием ли предаешь Сына Человеческого?» (Лк. 22,48). Всего за несколько часов перед тем предатель, как полноправный апостол и друг, присутствовал на Тайной Вечери и, уже изобличенный в помышлениях своих, все-таки получил «хлеб», но «с этим куском вошел в него сатана» (Ио. 13, 27). А несколькими днями ранее на вечери у Лазаря в Вифании, когда он увидал Марию, помазующую миром ноги Учителя, он не мог сдержать темного движения своей души и лицемерно начал выражать сожаление о затраченных деньгах, будто бы нужных для нищих: «сказал же он это не потому, чтобы заботился о нищих, но потому, что был вор», — прибавляет Евангелие (Ио. 12, 6). Однако не было ли это пробуждение подавленного низкого порока лишь последствием его духовной измены, быть может, косвенным порождением темной зависти, прикрывающейся благовидным предлогом? Но, предав на смерть учителя, Иуда себя убил в Друге; шед удавися, — этот роковой приговор над собой произнес он в словах дружеского целования: «радуйся, равви»... Или он мог жить, умножая сребренники свои, и после распятия Учителя? Разве им двигало лишь элементарное, простое корыстолюбие? как же мог бы такой Иуда, грязный процентщик, присутствовать с Ним в числе двенадцати всюду, и даже на Тайной Вечери? Здесь тайна Иуды, страшная, черная тайна человека, которому «лучше было бы не родиться»...

Отношения Моцарта и Сальери у Пушкина запечатлены исключительным избранием дружбы; они гораздо отчетливей обрисованы относительно Сальери и остаются менее выяснены в Моцарте, быть может, вследствие неблагополучия их у одного и благополучия у другого. Для Сальери Моцарт есть воплощение творческого гения, то, о чем он тосковал и бессильно мечтал всю свою жизнь, то, что он знал в себе, как свою истинную сущность, но бессилен был собою явить. Моцарт есть то высшее художественное я Сальери, в свете которого он судит и ценит самого себя. Сальери присуще подлинное задание гениальности, ее жажда, непримиримость ни на чем меньшем. Вот отчего Сальери ошибается, клевещет на себя, говоря: «я счастлив был: я наслаждался мирно своим трудом, успехом, славой», такие люди неспособны ни к счастью, ни к мирному наслаждению, которое явилось бы только признаком упадка и застоя. Гениальность Сальери — чисто отрицательная, она дана ему лишь как стремление. Этот подвижник искусства, ремесло поставивший ему подножием, разъявший музыку, как труп, и алгеброй поверивший гармонию, в действительности хочет только одного — быть Моцартом, тоскует лишь о Моцарте, и он сам в каком-то смысле есть Моцарт, даже более, нежели сам Моцарт. Так из безобразной личинки вылетает светлокрылый мотылек, и гадкий утенок вдруг узнает в себе прекрасного лебедя. Так из смертного естества Сальери должен воспарить к небу торжествующий свое освобождение Моцарт! Сальери не завистник по природе, как и сам он свидетельствует об этом. Сальери присуща черта истинного благородства духа — способность признавать свои ошибки и сознательно учиться у другого, признавая его превосходство.

Когда великий Глюк
Явился и открыл нам новы тайны
(Глубокие, пленительные тайны!) —
Не бросил ли я все, что прежде знал,
Что так любил, чему так жарко верил,
И не пошел ли бодро вслед за ним,
Безропотно, как тот, кто заблуждался,
И встречным послан в сторону иную?

Многие ли из прошедших искус творчества способны сделать такое признание даже пред самими собой? В Сальери чрезвычайно обострена сознательность и честность мысли: он ясно мыслит, много знает. И он не может не знать, что его восторги, вдохновения, его искусство — только зов, только обетование или намек: душа его любит Моцарта, как цветок солнечный луч; «когда же мне не до тебя» — этот стон души Сальери есть вопль его художественного самосознания.

Вот почему Сальери так хорошо знает и настоящую цену Моцарту. Ведь не из любезности же, но с трагической мукой произносит он свой суд «безделице» Моцарта, после его игры, во время которой в нем окончательно созревает роковое решение:

Какая глубина!
Какая смелость и какая стройность!
Ты, Моцарт, бог, и сам того не знаешь:
Я знаю, я!

Да, это он знает, и в известном смысле лучше, чем Моцарт, он слышит в нем долгожданного «херувима», приносящего ему «райские песни». О, сколько раз в часы творческого изнеможения он призывал к себе, в себя этого херувима, и теперь он пришел к нему, но в лице друга. Тот, кто так узнает и ценит гения, конечно, и сам причастен этой гениальности, но эта бессильная и бесплодная, безрадостная причастность тяжелым крестом тяготеет на его плечах, жжет его душу. Моцарт для него не Глюк и не Пуччини, или иные «друзья товарищи в искусстве дивном», это — Друг единственный, встреча роковая и решительная. Подобной встречей встретился некогда и Платон с Сократом, и что было бы, если б Платон избранному им пути дружбы предпочел путь Анита и Мелита? В дружбе к Моцарту Сальери надлежало обрести гениальность жизни, но дорогою ценою, ибо единственным путем здесь могло быть только столь навычное ему ранее самоотречение, которое так трудно и мучительно дается грешному, себялюбивому сердцу человека. Но достаточно было враждебно противопоставить себя тому, кого Сальери достоверно знал как свое высшее я, и страшный демон зависти вошел в сердце и стал нашептывать ему лукавую хулу и клевету на Бога, на мир, на друга. Сальери не пошел за Моцартом, как он мог еще пойти за Глюком (а ведь и тогда было чему завидовать!). Пушкинская драма застает Сальери уже отдавшимся злобному демону, и его наветы звучат в первых же словах: «все говорят: нет правды на земле, но правды нет и выше». Но не в том высшая правда, чтобы за «любовь горящую и самоотвержение» требовать немедленной уплаты наличной одаренностью: «Бог не мерою дает духа», и даже «заботясь», мы не можем прибавить себе и локтя роста. Непосредственно в себе самой всегда находит свою награду только любовь, только самоотвержение, которое «не хочет своего» и «радуется чужому».

Кривое, искажающее зеркало подставляется завистью и при оценке личности Моцарта; ведь, конечно, этот любимец муз не заслуживает определения «безумца, гуляки праздного», ибо Моцарт по-своему серьезен в искусстве не менее Сальери, как это последний и сам хорошо понимает. И жалостным софизмом звучит его самоуверение, что он «избран, чтобы его остановить», иначе Моцарт вдохновенностью своей повредит искусству. Над всеми этими заверениями царит одна тревога завистника, что «я — не гений»; да, с этими чувствами уже не гений!.. Прав Моцарт: «гений и злодейство» в одной плоскости суть «две вещи несовместные», ибо гениальность есть высшее благородство духа.

А Моцарт? В его отношениях к Сальери нельзя уловить чего-либо нездорового. Он — друг Сальери, доверчивый и ясный, в нем нет ни зависти, ни самопревознесения: «ведь он был гений, как ты да я», — этого не скажет Сальери. Моцарт несет ему на суд свои вещи и восхищается его любовью к искусству. Несомненно и Сальери представляет для своего друга в известном отношении высшую инстанцию, тоже высшее я, и нельзя не верить искренности признаний и похвал Моцарта. А из этого следует, что при такой высокой оценке друга зависть вполне была бы возможна и для Моцарта, и этого нет потому, что Моцарт остается выше зависти и безупречен в дружбе. Если всмотреться в построение пьесы, нетрудно увидать тонкий параллелизм характеристики обоих друзей, противоположение здоровой и больной дружбы. Вещий ребенок, в своей непосредственности Моцарт слышит, что происходит в Сальери, до его чуткого уха доносится душевный его раздор, но он не оскорбил своей дружбы нечистым подозрением и не связал своих переживаний с их источником; это может казаться наивным до глупости, но, вместе с тем, благородно до гениальности. Моцарт мучится мыслью о заказавшем ему реквием черном человеке: «мне кажется, он с нами сам-третей сидит», и однако он не допускает и мысли, что это — черная совесть самого Сальери. Моцарт отвечает последнему на молчаливую муку его вопрошаний, гений ли он и совместимо ль с гением злодейство. Моцарт слышит и эти вопросы и тем не менее заранее отвергает, в связи с рассказом о Бомарше, всякое подозрение против друга. И когда в ответ на эту дружбу Сальери его отравляет, он дарит его последним доверием и в отчаянном плаче Сальери видит лишь проявление исключительной его любви к музыке. Моцарт не изменил дружбе и умирает победителем. Он встречает безвременный конец, и однако гибнет не он, но убийца. Пушкин опускает занавес в тот момент, когда у Сальери зародилось уже роковое и последнее сомнение в своей гениальности. Он цепляется за легенду о Бонаротти, но зыбучая почва уходит из-под ног: «иль это сказка пустой, бессмысленной толпы, и не был убийцею создатель Ватикана?» Дальнейший жизненный путь Сальери уже обозначен в этих скупых словах — его ждет известная судьба: «шед удавися». Он уже совершил духовное самоубийство, когда всыпал припасенный про черный день «последний дар Изоры», ибо не Моцарта, но себя отравил тогда Сальери. Изнемогши в подвиге дружбы, он сделался орудием злой силы, природа которой и есть темная Зависть.

Примечания С. Булгакова

(1) Сводку разных мнений о «Моцарте и Сальери» дает А. Горнфельд во вступительном очерке к этому произведению Пушкина в издании Брокгауза-Эфрона. Т. 3. С. 118-126.

(2) Конечно, трагическая серьезность, с которой здесь Пушкин подходит к вопросу, сильно отличается от его же отношения в отрывке 1825 года «Дружба» (вернее, хула на дружбу).

Что дружба? Легкий пыл похмелья,
Обиды вольный разговор,
Обмен тщеславия, безделья,
Иль покровительства позор.

(3) Свящ. П. А. Флоренский: «Столп и утверждение истины». С. 438. Глава о дружбе в этой книге есть самое глубокое и проникновенное, что мне приходилось читать на эту тему.

8 января   драматургия   Пушкин

Д. С. Лихачев «Обрядовое время причитаний»

Художественное время обрядовой поэзии — время настоящее. Обрядовая поэзия сопровождает обряд, «оформляет» обряд, комментирует обряд, является частью обряда. Обряд может быть связан с воспоминаниями о прошлом (например, обряд похоронный, связанный с воспоминаниями о покойном, о его жизни), с мыслями о будущем , (например, различные весенние обряды, пронизанные заботой о будущем урожае), но основное в обряде — это то, что совершается сейчас, в присутствии многих людей, по поводу события, хотя бы даже и совершившегося в прошлом, как, например, смерть, но последствиями своими вошедшего в настоящий момент.

Лихачев Д. С. Поэтика древнерусской литературы. 3-е изд. М.: Наука, 1979. С. 238—245.

С этим господством настоящего времени в обрядовой поэзии связана ее импровизационность.

Проанализируем характер настоящего времени в обрядовой поэзии на примере жанра причитаний.

Изображая и комментируя настоящее, обрядовая поэзия не может иметь устойчивые тексты в той же мере, как остальные жанры фольклора. Устойчивый текст существует лишь в той мере, в какой устойчив сам обряд. Устойчив текст в отношении тех событий, которые в большей мере лишены индивидуальных отклонений. Свадьба дает меньше поводов для импровизации, чем смерть. Смерть «разнообразна», она требует каждый раз нового текста. То же можно сказать и в отношении других горестных событий человеческой жизни.

Поэтому причитания по умершему, как и любые другие причитания, наиболее импровизационны, теснее всего связаны своим текстом с настоящим, со всеми изменениями действительности.

Причеть не только ведется в художественном настоящем времени, но и отражает настоящее время действительности. Это настоящее время не условно-художественное, а реальное. Это не иллюзия настоящего времени, а действительность. Она обычно посвящена событиям, происходящим тут же. Это возможно благодаря импровизационности причети. Импровизация в данном случае— мост между искусством и действительностью.

В исследовательской литературе отмечалось уже, что причеть невозможно точно повторить. Если собиратель просит плакальщицу воспроизвести плач, который она исполняла некоторое время назад, то точного воспроизведения не получается. Изменяется даже жанр плача. Например, повторенный плач похоронный становится плачем поминальным.

К. В. Чистов пишет по поводу повторенного «плача при проводе солдата», специально исполнявшегося для записи: «Характерно, что в этом тексте даются далеко не только „плачи при проводах“, но и „плачи“ до прихода солдата на побывку и во время его прихода, рассказ солдата о солдатчине, о его пути домой, о его встрече с родными, и только заключительные строки действительно относятся к проводам солдата с побывки». «Это — сказ о солдатской жизни, выросший из причитаний в условиях исполнения вне обряда».

К. В. Чистов пишет об изменении характера причитаний при их повторении для записи: «При внимательном анализе записей причитаний вскрывается их значительное отличие от записей былин, сказок, песен и ряда других жанров народного поэтического творчества. Исполнение сказок, былин и песен для записи при известном опыте собирателя может ничем не отличаться от обычного исполнения в естественных условиях, так как текст былин, сказок, песен относительно устойчив и легко повторим, а само исполнение с большей или меньшей ясностью (в зависимости от жанра) осознается искусством. Поэтому тексты былин, сказок, песен и т. д., которые мы находим в соответствующих сборниках, несомненно являются воспроизведением действительно бытующих или бытовавших текстов в самой буквальном смысле этого слова. Традиция же причитывания, несмотря на то что она непрерывно рождала значительные идеологические и художественные ценности, являласьтрадицией, стоящей на грани быта и искусства и ставившей перед собой не осознанно-эстетические, а бытовые, ритуально-обрядовые цели (оплакать покойника, рекрута, невесту). „Естественное“ исполнение причитания возникает по совершенно определенному поводу и имеет специфическую эмоциональную атмосферу, неповторимую не только в условиях записи, но и при следующем причитании. Поэтому и текст причитаний принципиально неповторим. Даже если иметь в виду только общие формулы, выработанные традицией и ставшие ритуально-обязательными, то и в таком случае следует признать, что при каждом новом исполнении рождаются, по существу — импровизируются, индивидуальные и неповторимые сочетания привычных ритуально-обязательных элементов, новые оттенки и черточки, вызванные конкретными очертаниями легшего в их основу факта. Отсюда прямо следует, что вне проводов рекрута немыслимо исполнение рекрутского причитания, вне похорон — похоронного причитания и т. д.».

Итак, плач — это произведение о происходящем, его время — настоящее: настоящее художественное и настоящее реальное. Изображается то, что происходит. Вернее, это не изображение происходящего, а эмоциональный отклик на него. Но в плаче есть и рассказ: рассказ о том, как случилось то, что происходит и что произойдет в будущем в результате случившегося. Но это прошлое и это будущее подчинены живому настоящему. Настоящее — следствие прошлого, и будущее — результат настоящего. Можно даже сказать, что прошлое и будущее играют в плаче очень большую роль, ибо только сопровождая настоящее, ничего не рассказывая о прошлом и не думая о будущем, можно до крайности обеднить настоящее.

«Федосова, — пишет К. В. Чистов, — стремится рассказать о событиях, предшествующих смерти и характерных для взаимоотношений основных „действующих лиц“». Она повествует о «предыстории» события, которое сейчас на глазах у всех.

Характерно, что, явившись по приглашению плакать, Федосова расспрашивала и разузнавала о событиях, знакомилась с обстановкой, с участниками. Отсюда отсутствие вымысла, вымышленного. Обобщение в плаче — это обобщение единичного факта, не искаженного в передаче.

«Нельзя не обратить внимания на то, что Федосова, согласно воспоминаниям В. В. Богданова, — пишет К. В. Чистов, — перед импровизацией расспрашивала обо всех или по крайней мере многих обстоятельствах происшествия, даже о тех, которые ей явно не могли понадобиться для текста. Узнав (с ее точки зрения) все, она отобрала необходимое для художественной лепки образа. По-видимому, совершенно так же она поступала и при импровизациях у себя в деревне».

Отклик на события настоящего выражается в плачах и интонационно. Плачи Федосовой, как отмечает К. В. Чистов, наполнены восклицательными и вопросительными конструкциями. И здесь дело не только в том, что эти конструкции делают плачи более эмоциональными, а в том, что это наиболее простой способ реагировать на настоящее, о котором плакальщица мало что может рассказать присутствующим родственникам и соседям.

Приведу примеры из современных плачей не профессиональных плакальщиц, а простых крестьянок. В плаче они часто рассказывают о всей своей жизни, но рассказы эти не эпичны, а лиричны — говорится, по существу, о настоящем: бедствия прошлого иллюстрируют беспросветность настоящего. Это, по существу, описание рока, судьбы, тяготеющей над плачущей и в настоящем:

Уж я долго жила до поры-времячка,
Молоду пору да зелено́ время,
Прокатилася да пора-времячко,
Мне не год, не два да, бедна, пять, годов,
Много повылила да горячих слез,
Я состарила да лицо белое.
Я за ту пору да еще времячко
Дождала свою да ладу милую,
Тогда была да рада-ве́села,
Я то́, горе, в уме да думала,
Что не бросит меня да чадо милое,
В середи веку да молоду пору.
Он ведь бросил меня, бедну злосчастную,
Я жена стала ему немилая,
И семья стала да нелюбимая,
Я тут реки лила горячи слезы.
Тут прибрала меня гора высокая,
Затем кормилица мати родимая.
Уж и одно наше солнце красное,
Я опять, горе бедна, кинулась,
За друга сына да за отцовского,
За удалого да добра молодца.
Мы сошлись, бедны злосчастные,
Со другой да ладой милоей,
Со другой своей да думой крепкоеи,
Хошь не с венчальней, не обручалыюей.

Я не продолжаю цитирования: плач весь посвящен описанию судьбы-доли плачущей.

Настоящее в причитаниях связано и с думами о будущем:

Охти мнешенько да мне тошнехонько,
Я скоро ли дождуся того времячка,
Что дождусь своего дитя сердечного,
Догляжусь ли я до чада милого,
Скоро ли зайдет ко мне, бедной, злосчастноей,
Он взвеселит мое да бело лицо,
Он обрадует да ретиво сердце.

Эти думы о будущем приобретают иногда формы вещего сна:

По сегодняшней да темной ноченьке
Мне присиилося, бедной злосчастноей,
Я со крутой горы будто спустилася,
Я ото сна скоро да пробудилася,
Зашло ко мне да красно солнышко,
Открываются да широки двери,
Во дверях вижу дитю сердечного,
Мое приехало да младо дитятко.
Я не помню тут, бедна злосчастная,
Как вставала я да со постелюшки,
Как бросалася к нему да на белы руки,
Целовала его уста сахарные,
Я не помню, как была радёхонька,
Я не помню, как была веселёхонька,
Сегодня светлее был всех да светлый денечек,
Жарчёй пекло да красно солнышко.

Выражаются в причитаниях и мечты:

Как бы были у меня крылышки гусиные,
Облетела бы я всю да безродную сторонушку.
Я бы все эти лесушка дремучие,
Я бы все эти да горушки высокие,
Я бы все эти озерышки круглодонные,
Я бы все эти морюшка глубокие,
Я бы все эти города да незнакомые,
Разыскала бы да детушек сердечныих,
Я бы все их братские могилушки,
Распустила бы унылый жалкий голосок
Я по этым городам да незнакомыим,
Я повыспросила бы у милых своих детушек,
Как с победным белым светом они расставалися,
Свою молодость победну погубили.

Особое значение в причитаниях имеют «вневременные» мотивы: описания доли-судьбы, описания горя, смерти, разлуки — самих по себе, как некоторых явлений, стоящих над жизнью и над временем.

Вот, например, описание разлуки с умершим, своеобразная философия смерти:

Из белых рук я тебя уронила,
Из мутных очей да потеряла,
Недалеко я тебя спровбдила,
Неглубоко я тебя закопала.
Из той пути, из той дорожечки
Ясным соколам да нету вылету,
Белым лебедям да нету выпуску.
Из матушки да из сырой земли,
Из сырой земли да земляна бугра
Ни письма не придут, ни грамотки,
Ни низки поклоны челобитные.
Не сыскать да не проведати
Мне в кружках да в красных девушках,
Ни в толпах да добрых молодцах,
Не состарил ты да молоду жену,
Не оставил детей малыих.

С настоящим временем связана и благодарность, которую выражает плачущая умершей:

Уж ты ласкова да моя бабушка,
Ты бабушка моя Огафьюшка,
Агафьюшка моя Обрамовна,
Уж спасибо тебе да очи за очи,
Ты водилася да со мной, тешилась,
Ты с мала с того да со ребячества,
До четырех да годов долгиих,
Я в полном была да свете белоем,
Ты делала мне всякие игрушечки,
Игрушечки всякие, бабушечки…

Но вот на что следует обратить особенное внимание, когда мы анализируем художественное время причитаний: рассказ о прошлом всегда ведется во временной последовательности событий. Часто он начинается с детства, потом постепенно и равномерно, не забегая вперед и не возвращаясь назад, доходит до главного события причети: до настоящего времени. Настоящее время следует за прошлым. Завершается причеть думами о будущем. Настоящее время — все, что случилось сейчас, что вызвало плач, — присутствует и в прошлом, и в будущем, но тем не менее это присутствие, вернее — главенство настоящего художественного времени, не нарушает временную последовательность. Замечательно, что, если плакальщице (как, например, Федосовой) приходится плакать за других, она замыкает в свою временную последовательность судьбу каждого из тех, за кого ей приходится плакать. Это не один плач, а как бы несколько плачей, несколько механически присоединяемых друг к другу монологических импровизаций, которые никак не прекращаются. Монологи никогда не переходят в диалог. Судьба человека замкнута в самой себе, строго индивидуальна, о ней рассказывается «самозабвенно».

К. В. Чистов пишет: «Так же, как в бытовой традиции, Федосова никогда не говорит от своего имени, от имени автора, она всегда говорит от имени одного из действующих лиц. Воплощаясь то в молодую вдову, то в ее дочь, потом в ее соседку — старую вдову, затем в кого-нибудь из родственников и затем снова в молодую вдову, она рассказывает о поступках, чувствах и взаимоотношениях всех действующих лиц, вне зависимости от того, получают ли они или не получают слово в этом непрерывном обмене монологами. При этом неверно было бы говорить о драматизации сюжетов Федосовой. Персонажи, в которых она воплощается, произносят именно монологи; они не спорят друг с другом, не отвечают друг другу, а самозабвенно высказывают свои чувства и мысли, рассказывают о своем отношении к чужим поступкам и чувствам, рассказывают обо всем, что каждую из них волнует, страстно оценивают происходящее, осмысливая его при помощи рассказов о прошлом и будущем… Сюжетные повествования и рождаются именно как составные части этих монологов. Так, рассказ обо всех событиях, предшествовавших смерти старосты, ведется от имени старостихи».

Современная лирика подчинена художественному времени — настоящему и при этом открытому. Она может вводить в свою лирическую ткань судьбы других людей, события своего времени. Лирическая импровизация (импровизационность в каком-то отношении характерна для лирики) может захватывать любые события, являться откликом на всю окружающую поэта действительность, дышать эпохой, воспроизводить «музыку своего времени», как это было, например, у Блока. В отличие от этого открытого времени современной лирики, от ее «историчности», художественное настоящее причети замкнуто. Причеть повествует об одной судьбе: судьбе одного человека или одной семьи. Подчиняя себе прошлое и будущее, художественное настоящее ведет свой лирический рассказ «однолинейно», в последовательности событий. Художественное настоящее причети есть настоящее, возвышающееся надо всем в судьбе человека или семьи.

Поэтому-то в причитаниях надо всем доминируют образы судьбы, судьбинушки, горя, доли, обиды. Все эти образы тесно связаны в причитаниях с проблемой времени. Судьба, доля и горе, выявляясь в прошлом и предносясь перед мысленным взором плакальщицы в будущем, являются выражениями надвременного настоящего — художественной доминанты причитаний.

С настоящим временем связаны и все остальные формы обрядовой поэзии, например, заклинательные песни. «Аграрные песни-заклинания, исполнявшиеся в сочельник и под Новый год, обращались к определенному хозяину», — пишет Н. П. Колпакова. Действительно, песни эти имели в виду вполне конкретные, единичные случаи, желали изобилия определенным хозяевам. Колядки сопровождались хождением молодежи по дворам, они заклинали урожай этого года, урожай этих хозяев и этих их полей. Песни, обращенные к весне — «веснянки», заклинали весну данного года. Песни жниц на сжатой ниве, которые пелись во время обрядов с последним снопом, имели в виду данный урожай.

Требования заклинательных песен к природе были требованиями данного момента. Они вызывались насущными нуждами данного конкретного человеческого коллектива.В них говорилось о приплоде скота, о приросте семьи, о богатстве, достатке, семейном счастье, в которых была нужда сейчас, в данный момент или в недалеком будущем. Это были требования определенных людей. Песни-заклинания обращались к конкретной, данной природе, оживляли ее, делали соучастницей своих интересов.

Н. П. Колпакова считает, что «исконная форма исполнения заклинаний аграрного типа всегда была связана массовой театрализацией». И это, конечно, в известной дере верно. Заклинательные песни разыгрывались в некотором обряде. Но эта театральная игра изображала не прошлое, а театрализовала настоящее. В этой игре-обряде нe было зрителей, были только участники.

Как бы ни были традиционны формы заклинаний-песен, каждое новое их исполнение было своего рода импровизацией, даже если в тексте ничего не менялось. Импровизация заключалась в применении старого текста к новым, вполне конкретным и единичным обстоятельствам настоящего.

М. В. Ломоносов «Письмо о правилах российского стихотворства»

Почтеннейшие господа!

Ода, которую вашему рассуждению вручить ныне высокую честь имею, не что иное есть, как только превеликия оныя радости плод, которую непобедимейшия нашея монархини преславная над неприятелями победа в верном и ревностном моем сердце возбудила. Моя продерзость вас неискусным пером утруждать только от усердныя к отечеству и его слову любви происходит. Подлинно, что для скудости к сему предприятию моих сил лучше бы мне молчать было. Однако, не сомневаясь, что ваше сердечное радение к распространению и исправлению российского языка и мое в сем неискусство и в российском стихотворстве недовольную способность извинит, а доброе мое намерение за благо примет, дерзнул наималейший сей мой труд купно со следующим о нашей версификации вообще рассуждением вашему предложить искусству. Не пристрастие меня к сему побудило, чтобы большее искусство имеющим правила давать, но искреннее усердие заставило от вас самих научиться, правдивы ли оные мнения, что я о нашем стихосложении имею и по которым доныне, стихи сочиняя, поступаю. Итак, начиная оное вам, мои господа, предлагать, прежде кратко объявляю, на каких я основаниях оные утверждаю.

Первое и главнейшее мне кажется быть сие: российские стихи надлежит сочинять по природному нашему языка свойству, а того, что ему весьма несвойственно, из других языков не вносить.

Второе: чем российский язык изобилен и что в нем к версификации угодно и способно, того, смотря на скудость другой какой-нибудь речи или на небрежение в оной находящихся стихотворцев, не отнимать, но как собственное и природное употреблять надлежит.

Третие: понеже наше стихотворство только лишь начинается, того ради, чтобы ничего неугодного не ввести, а хорошего не оставить, надобно смотреть, кому и в чем лучше следовать.

На сих трех основаниях утверждаю я следующие правила.

Первое: в российском языке те только слоги долги, над которыми стоит сила, а прочие все коротки. Сие самое природное произношение нам очень легко показывает. Того ради совсем худо и свойству славенского языка, который с нынешним нашим не много разнится, противно учинил Смотрицкий, когда он е, о за короткие, a, i, ν за общие, и, ѣ, ω с некоторыми двугласными и со всеми гласными, что, пред двумя или многими согласными стоят, за долгие почел. Его, как из первого параграфа его просодии видно, обманула Матфея Стриковского Сарматская хронология, или он, может быть, на сих Овидиевых стихах утверждался: dе Ponto, lib. IV, eleg. 13 [Послания с Понта, IV, 13].

Ah pudet, et Getico scripsi sermone libellum.
Structaque sunt nostris barbara verba modis,
Et placui, gratare mihi, coepique poetae
Inter inhumanos nomen habere Getas!
[Стыдно мне, я написал книжку на гетском языке,
И варварские слова построены нашим размером,
И, поздравь меня, я поправился,
И необразованные геты начали считать меня поэтом.].

Ежели Овидий, будучи в ссылке в Томах, старинным славенским, или болгарским, или сарматским языком стихи на латинскую стать писал, то откуда Славенския грамматики автору yа ум пришло долгость и краткость слогов совсем греческую, а не латинскую принять, не вижу. И хотя Овидий в своих стихах, по обыкновению латинских стихотворцев, стопы и, сколько из сего гексаметра

Materiam quaeris? Laudes de Caesare dixi (ibidem).
[Ты спрашиваешь о теме? Я произнес похвалу Цезарю (там же)].

заключить можно, двоесложные и троесложные в героическом своем поэмате употреблял, однако толь высокого разума пиита не надеюсь, что так погрешил, чтоб ему долгость и краткость слогов, латинскому или греческому языку свойственную, в оные ввести, которые он на чужом и весьма особливом языке писал. И ежели древний оный язык от нынешнего нашего не очень был различен, то употреблял остроумный тот стихотворец в стихах своих не иные, как только те за долгие слоги, на которых акцент стоит, а прочие все краткие. Следовательно, гексаметры, употребляя вместо спондеев для их малости хореи, тем же образом писал, которым следующие российские сочинены:

Счастлива красна была весна, все лето приятно.
Только мутился песок, лишь белая пена кипела.

А пентаметры:

Как обличаешь, смотри больше свои на дела.
Ходишь с кем всегда, бойся того подопнуть.

А не так, как Славенския грамматики автор:

Сарматски новорастныя музы стопу перву,
Тщащуюся Парнас во обитель вечну заяти,
Христе царю, приими и, благоволив тебе с отцем,
и проч.

Сии стихи коль славенского языка свойству противны, всяк видеть может, кто оный разумеет. Однако не могу я и оных сим предпочитать, в которых все односложные слова за долгие почитаются. Причина сего всякому россиянину известна. Кто будет протягивать единосложные союзы и многие во многих случаях предлоги? Самые имена, местоимения и наречия, стоя при других словах, свою силу теряют; например: за сто лет; под мост упал; ревет как лев; что ты знаешь? По оному королларию, в котором сие правило счастливо предложено, сочиненные стихи, хотя быть гексаметрами, в истые и изрядные, из анапестов и ямбов состоящие пентаметры попали, например:

Нӗвŏзмōжнŏ сēрдцў, āх! нӗ ймēть пӗчāлй.

По моему мнению, наши единосложные слова иные всегда долги, как: бог, храм, свят, иные кратки, например союзы: же, да, и, а иные иногда кратки, иногда долги, например: на море, по году, на волю, по горе.

Второе правило: во всех российских правильных стихах, долгих или коротких, надлежит нашему языку свойственные стопы, определенным числом и порядком учрежденные, употреблять. Оные каковы быть должны, свойство в нашем языке находящихся слов оному научит. Доброхотная природа как во всем, так и в оных, довольное России дала изобилие. В сокровище нашего языка имеем мы долгих и кратких речений неисчерпаемое богатство, так что в наши стихи беp всякия нужды двоесложные и троесложные стопы внести, и в том грекам, римлянам, немцам и другим народам, в версификации правильно поступающим, последовать можем. Не знаю, чего бы ради иного наши гексаметры и все другие стихи, с одной стороны, так запереть, чтобы они ни больше, ни меньше определенного числа слогов не имели, а с другой — такую волю дать, чтобы вместо хорея свободно было положить ямба, пиррихия и спондея, а следовательно, и всякую прозу стихом называть, как только разве последуz на рифмы кончащимся польским и французским строчкам? Неосновательное оное употребление, котоpoe в Московские школы из Польши принесено, никакого нашему стихосложению закона и правил дать не может. Как оным стихам последовать, о которых правильном порядке тех же творцы не радеют? Французы, которые во всем хотят натурально поступать, однако почти всегда противно своему намерению чинят, нам в том, что до стоп надлежит, примером быть не могут, понеже, надеясь на свою фантазию, а не на правила, толь криво и косо в своих стихах слова склеивают, что ни прозой, ни стихами назвать нельзя. И хотя они так же, как и немцы, могли бы стопы употреблять, что сама природа иногда им в рот кладет, как видно в первой строфе оды, которую Боало Депро на сдачу Намура сочинил:

Quelle docte et sainte ivresse
Aujourd’hui me fait la loi?
Chastes Nymphes du Permesse etc.,
[Какое ученое и священное пьянство
дает мне днесь закон?
Чистые пермесские музы...]

однако нежные те господа, на то не смотря, почти однеми рифмами себя довольствуют. Пристойным весьма симболом французскую поэзию некто изобразил, представив оную на театре под видом некоторыя женщины, что, сугорбившись и раскорячившись, при музыке играющего на скрыпице сатира танцует. Я не могу довольно о том нарадоваться, что российский наш язык не токмо бодростию и героическим звоном греческому, латинскому и немецкому не уступает, но и подобную оным, а себе купно природную и свойственную версификацию иметь может. Сие толь долго пренебреженное счастие чтобы совсем в забвении не осталось, умыслил я наши правильные стихи из некоторых определенных стоп составлять и от тех, как в вышеозначенных трех языках обыкновенно, оным имена дать.

Первый род стихов называю ямбическим, который из одних только ямбов состоит:

Бӗлēӗт, бӯдтŏ снēг, лйцōм.

Второй — анапестическим, в котором только одни анапесты находятся:

Нăчӗртāн мнŏгŏкрāтнŏ в бӗгӯщйх вŏлнāх.

Третий — из ямбов и анапестов смешанным, в котором, по нужди или произволению, поставлены быть могут, как случится:

Вŏ пӣщў сӗбē червēй хвăтāть.

Четвертый — хореическим, что одни хореи составляют:

Свēт мŏй, знāю̆, чтō пы̆лāӗт.
Мнē мŏя̄ не слӯжйт дōля.

Пятый — дактилическим, который из единых только дактилей состоит:

Вьется кругами змия по траве, обновившись в расселине.

Шестой — из хореев и дактилей смешанным, где, по нужде или по изволению, ту и другую употреблять можно стопу.

Ежель боится, кто не стал бы силен безмерно.

Сим образом расположив правильные наши стихи, нахожу шесть родов гексаметров, столько же родов пентаметров, тетраметров, триметров и диметров, а следовательно, всех тридцать родов.

Неправильными стихами те называю, в которых вместо ямба или хорея можно пиррихия положить. Оные стихи употребляю я только в песнях, где всегда определенное число слогов быть надлежит. Например, в сем стихе вместо ямба пиррихий положен:

Цветы, румянец умножайте.

А здесь вместо хорея:

Солнцева сестра забыла.

Хорея вместо ямба и ямба вместо хорея в вольных стихах употребляю я очень редко, да и то ради необходимыя нужды или великия скорости, понеже они совсем друг другу противны.

Что до цезуры надлежит, оную, как мне видится, в средине правильных наших стихов употреблять и оставлять можно. Долженствует ли она в нашем гексаметре для одного только отдыху быть неотменно, то может рассудить всяк по своей силе. Тому в своих стихах оную всегда оставить позволено, кто одним духом тринадцати слогов прочитать все может. За наилучшие, велелепнейшие и к сочинению легчайшие, во всех случаях скорость и тихость действия и состояния всякого пристрастия изобразить наиспособнейшие оные стихи почитаю, которые из анапестов и ямбов состоят.

Чистые ямбические стихи хотя и трудновато сочинять, однако, поднимаяся тихо вверх, материи благородство, великолепие и высоту умножают. Оных нигде не можно лучше употреблять, как в торжественных одах, что я в моей нынешней и учинил. Очень также способны и падающие, или из хореев и дактилей составленные стихи, к изображению крепких и слабых аффектов, скорых и тихих действий быть видятся. Пример скорого и ярого действия:

Бревна катайте наверх, каменья и горы валите,
Лес бросайте, живучий выжав дух, задавите.

Прочие роды стихов, рассуждая состояние и важность материи, также очень пристойно употреблять можно, о чем подробну упоминать для краткости времени оставляю.

Третие: российские стихи красно и свойственно на мужеские, женские и три литеры гласные, в себе имеющие рифмы, подобные италианским, могут кончиться. Хотя до сего времени только одне женские рифмы в российских стихах употребляемы были, а мужеские и от третьего слога начинающиеся заказаны, однако сей заказ толь праведен и нашей версификации так свойственен и природен, как ежели бы кто обеими ногами здоровому человеку всегда на одной скакать велел. Оное правило начало свое имеет, как видно, в Польше, откуда, пришед в Москву, нарочито вкоренилось. Неосновательному оному обыкновению так мало можно последовать, как самим польским рифмам, которые не могут иными быть, как только женскими, понеже все польские слова, выключая некоторые односложные, силу на предкончаемом слоге имеют. В нашем языке толь же довольно на последнем и третием, коль на предкончаемом слоге силу имеющих слов находится; то для чего нам оное богатство пренебрегать, без всякия причины самовольную нищету терпеть и только однеми женскими побрякивать, а мужеских бодрость и силу, тригласных устремление и высоту оставлять? Причины тому никакой не вижу, для чего бы мужеские рифмы толь смешны и подлы были, чтобы их только в комическом и сатирическом стихе, да и то еще редко, употреблять можно было? И чем бы святее сии женские рифмы: красовулях, ходулях следующих мужеских: восток, высок были? По моему мнению, подлость рифмов не в том состоит, что они больше или меньше слогов имеют, но что оных слова подлое или простое что значат.

Четвертое: российские стихи так же кстати, красно и свойственно сочетаваться могут, как и немецкие. Понеже мы мужеские, женские и тригласные рифмы иметь можем, то услаждающая всегда человеческие чувства перемена оные меж собою перемешивать пристойно велит, что я почти во всех моих стихах чинил. Подлинно, что всякому, кто одне женские рифмы употребляет, сочетание и перемешка стихов странны кажутся, однако ежели бы он к сему только применился, то скоро бы увидел, что оное толь же приятно и красно, коль в других европейских языках. Никогда бы мужеская рифма перед женскою не показалася, как дряхлый, черный и девяносто лет старый арап перед наипоклоняемою, наинежною и самым цветом младости сияющею европейскою красавицею.

Здесь предлагаю я некоторые строфы из моих стихов в пример стоп и сочетания. Триметры, из анапестов и ямбов сложенные:

На восходе солнце как зардится,
Вылетает вспыльчиво хищный всток.
Глаза кровавы, сам вертится;
Удара не сносит север в бок,
Господство дает своему победителю,
Пресильному вод морских возбудителю.
Свои тот зыби на прежни возводит,
Являет полность силы своей,
Что южной страной владеет всей,
Индийски быстро острова проходит.

Вольные вставающие тетраметры:

Одна с Нарциссом мне судьбина,
Однака с ним любовь моя:
Хоть я не сам тоя причина,
Люблю Миртиллу, как себя.

Вольные падающие тетраметры:

Нимфы окол нас кругами
Танцевали, поючи,
Всплескиваючи руками,
Нашей искренной любви
Веселяся привечали
И цветами нас венчали.

Ямбические триметры:

Весна тепло ведет,
Приятный запад веет,
Всю землю солнце греет;
В моем лишь сердце лед,
Грусть прочь забавы бьет.

Но, мои господа, опасаяся, чтобы неважным сим моим письмом вам долго не наскучить, с покорным прошением заключаю. Ваше великодушие, ежели мои предложенные о российской версификации мнения нашему языку не свойственны и не пристойны, меня извинит. Не с иным коим намерением я сие учинить дерзнул, как только чтобы оных благосклонное исправление или беспристрастное подкрепление для большего к поэзии поощрения от вас получить, чего несомненно надеясь, остаюсь, почтеннейшие господа,

ваш покорнейший слуга
Михайло Ломоносов.

А. Сумароков «Критика на оду»

Впервые — Сумароков А. П. Полное собрание всех сочинений. М., 1781. Т. 10. Разбор «Оды на день восшествия на Всероссийский престол Ея Величества Государыни Императрицы 1747 года» Ломоносова. Датируется 1747—1748 или 1750—1751 гг.

Строфа I

Возлюбленная тишина,
Блаженство сел, градов ограда.

Градов ограда, — сказать не можно. Можно молвить селения ограда, а не ограда града; град от того и имя свор имеет, что он огражден.

Я не знаю сверьх того, что за ограда града тишина. Я думаю что ограда града войско и оружие, а не тишина.

Город имеет в родительном падеже множественного числа городов, а град градов, а не градов; для того что в именительном падеже множественного числа город имеет звание города, а град грады, а не града и не грады.

Сказано в той же строфе к тишине:

Сокровищ полны корабли
Дерзают в море за тобою;

Что корабли дерзают в море за тишиною и что. тишина им предшествует, об этом мне весьма сумнительно, можно ли так сказать; тишина остается на берегах, а море никогда не спрашивает, война ли или мир в государстве, и волнует тогда когда хочет, как ни случится, в мирное ли, или в военное время.

Ты сыплешь щедрою рукою
Твое богатство по земли.

Я думаю, что тишина сыплет щедрою рукою по земли богатство, а не свое богатство, которого она не имеет.

Строфа II

Великое светило миру.

Я не говорю, что мир здесь в дательном, а не винительном поставлен падеже, и приемлю то за стихотворческую вольность, которую дает нам употребление, и сам оную вольность употребляю; однако когда кто которую вольность сам употребляет, не ставя того в порок; то уже оную и у другого критиковать не надлежит. Все равно что вместо светило мира сказано светило миру, — что вместо не помню своего рода, своего роду, или вместо трона трону.

Блистая с вечной высоты.

Можно сказать вечные льды, вечная весна. Льды потому вечны, что никогда не тают, а вечная весна, что никогда не допускает зимы, а вечная высота, вечная глубина, вечная ширина, вечная длина — не имеют никакого знаменования.

На бисер, злато и порфиру.

С бисером и златом порфира весьма малое согласие имеет. Приличествовало бы сказать: на бисер, сребро и злато, или на корону, скипетр, и порфиру; оные бы именования согласнее между себя были.

Но краше в свете не находит
[Елисаветы] и тебя.

Что солнце смотрит на бисер злато и порфиру, его правда, а чтобы оно смотрело на тишину, на премудрость, на совесть, ето против понятия нашего. Солнце может смотреть на войну, где оно видит оружие, победителей и побежденных, а тишина никакого существа не имеет, и здесь ни в каком образе не представляется, как наприм[ер] в епических поемах добродетели и прочее тому подобное.

Но в девятом стихе сей строфы ни к чему не привязано, и не знаю для чего вставлено.

И зрак приятнее рая.

Приятнее кроме вольности и ошибки не употребляется, а здесь в вольности ни какой нет нужды, и надлежало написать приятняе.

Зрак приятнее рая, сказать не можно. Какой-нибудь земле можно сказать приятняе рая. Например Италия приятняе рая; а о зраке человеческом надлежало бы сказать Например так: и зрак приятняе зрака богини или что-нибудь иное сему подобное.

Строфа III

Войне поставила конец.

Войну окончать или сделать войне конец, сказать можно, а войне поставить конец, я не знаю можно ли сказать. Можно употребить вместо построить дом, поставить дом, а вместо окончать войну весьма мне сумнительно, чтоб позволено было написать поставить конец. Говорится сделал начало, сделал конец, а не поставил.

На целый запад и восток.

Целый запад сказать в русском языке весьма не свойственно. Говорится на весь запад. Цело в русском языке знаменует то, что не испорчено.

На целый запад и восток.

Лутче бы сказать на весь свет, а если употреблен запад и восток, так я не ведаю, для чего север не сказан. Что не сказан юг, тому я еще не столько удивляюсь.

Строфа IV

Когда от радости премены
[Петровы] возвышали стены
До звезд плескание и клик!

Не стены возвышают клик, но народы. Говорится весь град восклицает, вся страна и вся земля восклицает. Под именем града я разумею граждан, под именем страны разумеются народы, живущие в ней, а под именем стен я одни кирпичи разумею.

Несть рукою, не говорится, подобно так как смотреть глазами, слышать ушами, ходить ногами. Говорится: я его нес на себе; так несть рукою покажется из далека для сего разделения положено. Однако ношу или держу скипетр рукою, или что подобное тому, сказать не можно. Когда ж говорится о кресте, — несть крест, показывает крест быть в руке, а несть крест на себе не говорится. А говорится крест на себе иметь.

Доброт твоих.

Что добродетель я знаю, а что доброта не ведаю.

Строфа V

Твои щедроты ободряют
Наш дух, и к бегу устремляют.

Наш дух — есть перенос не простительный.

К бегу устремляют.

Можно догадаться, к чему его написано; однако его так темно, что я не думаю, чтоб кому ето в читании скоро вообразиться могло. А для чего в етом месте ясность уничтожена и притом натянуто, то тотчас рассмотреть удобно. Нужно было сравнение, чтоб сравнять дух наш с пловцом. А сравнение нашего духа с пловцом весьма безобразно, и не знаю стоило ли оно, чтоб для- него уничтожить ясность. Можно сказать: льется кровь как вода, человек свиреп как лев; но нельзя сказать: наш дух как пловец, наша злоба как лев, наше смирение как агнец и протчее.

Летит корма меж водных недр.

Летит меж водных недр не одна корма, но весь корабль. Сочинитель сей оды хулит, что я взял многое в свою трагедию из французских стихотворцев. Правда, я брал нечто, и для чего то не сделать по-русски, что на французском языке хорошо. В том только сила, хорошо ль я то по-русски сделал. Я ж не для того брал, чтоб мне то за свое положить, и ни от кого оного не утаивал, но еще и показывал. Я ж нарочно брал те стихи, которые многим знакомы, чтоб показать хорошо ль то русском языке будет. Однако я еще не столько брал, как все другие славнейшие стихотворцы, каков например Расин. И никто во всей моей трагедии не сыщет чужих стихов ни тридцати, а в шестнадцати стах того очень немного. Да для чего мне того не делать, когда то все всех народов лутчие стихотворцы делать не стыдились? Ето ж и не стыдна А ежели стыдно, для чего он, г. Ломоносов, «летит корма меж водных недр» положил, он и сам не отречется, что ето он у меня взял.

Строфа VI

Молчите пламенные звуки.

Пламенных звуков нет, а есть звуки, которые с пламенем бывают.

Изволила, слово положенное в начале четвертого стиха сей строфы, не знаменует того, что тут прилично и чего сочинитель хотел. Надобно было сказать изволит или благоволила. Благоволила знаменовало бы намерение, и исполнение, а словом изволила сказано здесь весьма темно, так как бы расширяла науки.

Вы, наглы вихри, не дерзайте
Реветь.

Реветь — опять непростительной перенос.

Но кротко разглашайте
Прекрасны наши времена.

Ветром кротко разглашать наши времена! Ето уходит от понятия моего. Мне кажется, что больше ветр, то больше он делает разглашения. А прекрасны времена не знаю можно ли сказать. Можно сказать прекрасные дни, говоря о днях весенних, прекрасные девицы, и прекрасные времена, ежели говорится о погоде, в счастливые времена прекрасными не называются.

В безмолвии внимай вселенна.

Вселенна употребляется по вольности вместо вселенная, которая вольность весьма нечувствительна, однако для чего сочинитель сей оды в моих стихах ету вольность критиковал, когда он и сам ее употребляет?

Се хощет лира восхищенна.

Говорится разум восхищенный, дух восхищенный, а слово восхищенная лира, равно так слышится, как восхищенная скрипица, восхищенная труба и протчее.

Строфа VII

Ужасный чудными делами.

Бог велик чудными делами, а не ужасен.

Послал в Россию человека,
Каков не слыхан был от века.

Ето взято из моих стихов точно, которые за три года прежде сей оды сделаны, и которые так написаны о Петре ж Великом:

От начала перьва века.
Такового человека.
Не видало естество.

От начала перьва века, — сказал я, кажется мне, ясно, а от века ничего не знаменует; иное бы было, ежели б было сказано: во всей вечности не слыхано; а от века, его я не знаю что.

Строфа VIII

В полях кровавых Марс страшился,
Свой меч в Петровых зря руках.

Меч бывает не в руках, но в руке. Свой меч. Марс видел в руке Петровой меч, а не свой меч.

И с трепетом Нептун чудился,
Взирая на Российский флаг.

Нептун чудился. Чудился — слово самое подлое и так подло, как дивовался. Нептун не чудился, удивлялся, а ежели меч свой видел в чужих руках, так лутче бы сказать страшился, устрашался или ужасался.

В руках и флаг не делают никакой рифмы.

В стенах внезапно укрепленна
И зданиями окруженна.

Что зданиями окруженна, я знаю, а что в стенах укрепленна — етого я не понимаю; еще бы мне понятнее было, ежели б было сказано стенами укреплена, хотя Нева стенами и не укрепленна, кроме крепости. А укреплен Петербург, да не стенами, Кронштатом.

Или я ныне позабылась
И с оного пути склонилась.
Которым прежде я текла?

Надобно бы было сказать:

Или я ныне позабывшись
С оного пути склонилась.
Которым прежде я текла?

Строфа IX

Сия строфа хотя и не из лутчих и сей оде, однако критике не подвержена, ежели не весьма строго критик ковать.

Строфа X

К несносной скорби наших душ.

Лутче бы было сказано, к несносной нашей скорби, а не к скорби душ. Сочинитель сей оды под скорбию души разумел печаль, а многие не без основания будут разуметь болезнь, от какой тело страждет. Однако я ето не очень критикую.

Нас в плаче погрузил глубоком.

Прилагательное имя глубокой к плачу не приставливается. Можно сказать в глубокой печали, а не в глубоком плаче. И в глубоких потоках слез сказать нельзя, не только в глубоком плаче.

Внушил рыданий наших слух.

Рыданий наших слух, рыданий наших глас, или рыданий наших вопль, ни на каком языке сказать, чтоб то не подвергалось правильной критике, не можно.

Верьхи парнасски восстенали.

Восстенали Музы, живущие на верьхах парнасских, а не верьхи.

Строфа XI

Сомненный их шатался путь.

Они на пути шатались, а не путь шатался. Дорога никогда не шатается, но шатается, что стоит или ходит, а что лежит, то не шатается никогда.

И токмо, шествуя, желали.

Токмо есть слово приказное, равно так, как якобы и имеется, а не стихотворное.

На гроб и на дела взглянуть.

На гроб взглянуть можно, а на дела нельзя. А если можно сказать: я взглянул надела, так можно и на мысль взглянуть молвить.

Строфа XII

О коль согласно там бряцает.

Бряцает и бренчит есть слово самое подлое; по еще бренчит лутче, что оно употребляется, а бряцает не употребляется никогда, и есть слово нововымышленное, и подло как выговором, так и знаменованием.

О коль согласно там бряцает
Приятных струн сладчайший глас!

Бряцают струны, а не глас, а глас и бряцание все одно, с тем только разнством, что глас дале слышится, нежели бряцание или бренчанье:

Все холмы покрывают лики.

Холмы еще не значат множества холмов, а все холмы знаменуют множество холмов. Какие ж лики их покрывают? Муз и всех только девять, а не полки.

Строфа XIII

И в поле весь свой век живет;

В поле весь свой век живет пастух, а воины в поле выходят, а живут часто и не в полях.

Воина сочинитель сей оды берет за военачальника. А воин не военачальника знаменует но всякого, кто воюет.

Но ратники ему подвластны
Всегда хвалы его причастны.

Сии два стиха, по которым они зачинаются, ни к предыдущему ни к последующему не привязаны, и так невместно поставлены, что и критики не достойны, а я могу клясться, что я не постигаю слагателества мнения, для чего он их написал.

И шум в полках со всех сторон
Звучащу славу заглушает.

К чему И здесь привязано, я не могу же понять. А что шум со всех сторон звучащу славу заглушает, в етом я никакого возвышения стихотворного духа не вижу. Мне кажется, чтоб ето лутче было, чтоб оной со всех сторон происходящий шум, гремящего славы гласа не мог заглушить. Глас славы больше бы стиху дал величества, нежели народной крик, которой стиха ни мало не возвышает.

И грому труб ее мешает
Плачевный побежденных стон.

Трубный глас не гремит, гремят барабаны, а ежели позволено сказать вместо трубного гласа трубный гром, так можно сказать и гром скрипицы, и гром флейты! Если плачевный побежденных стон глушит глас славы, то конечно из того следует, что возглашает не громко. А потому что слава громко возглашает, то плачевный побежденных стон гласу славы не мешает. Глас славы далеко слышится, а побежденных стон не далеко простирается.

Строфа XIV

Сия Тебе единой слава
[Монархиня] принадлежит.

Я не знаю на что здесь стихотворец указывает. Ежели ето называется одической перерыв; так етот перерыв и отшибка очень велики. Надобно отрываться с тем, чтоб опять возвратиться; а здесь, что он оторвался, я вижу, а чтоб он возвратился — того не видно.

Сия тебе единой слава
[Монархиня] принадлежит.

Я как ни умствую, не постигаю, на что он указывает.

О как тебе благодарить!

Етот стих со всем своим восклицанием слаб: и нет ни чего хуже, как слабое восклицание.

Что щедростью твоей цветет.

Говорится щедрота, а не щедрость; щедрость не русское слово.

Строфа XV

Толикое земель пространство
Когда всевышний поручил
Тебе в счастливое подданство.

Надобно, следуя правилам всех языков, сказать:

Когда всевышний поручил
Толикое земель пространство
Тебе в счастливое подданство.

Однако ето совсем за худое почесть нельзя.

Всевышний не говорится, а говорится вышний. Иное дело всемогущий. Всемогущий тот, кто все что ни есть может. А ежели по тому примеру написать вышнего, так будет всех или всего вышний; вышний слово совсем столько ж неупотребительное, как всевышний.

В счастливое подданство — не говорится нигде, а говорится в счастливое подданство.

Какими хвалится Индия;
Но требует к тому Россия
Искусством утвержденных рук.

Индия слывет ета земля, а не Индия.

Индия и Россия — рифмы самые бедные, и выговором и тем, что они обе имена свойственные, что только в самой нужде полагается.

Строфа XVI

Меж льдистыми горами:

Меж льдистыми — делает выговору великую трудность, что я весьма обегать стараюсь; однако и ето я за большой порок не ставлю.

В протчем ета строфа выработана хорошо.

Сравнившись морю широтой.

Надобно по грамматическим правилам оказать: Сравнившись с морем широтой.

Строфа XVII

Во втором стихе сей строфы вместо природы или естества поставлена натура, и хотя ето и простительно, однако для чего слово натура в русских речах без нужды употреблять?

Где в роскоше прохладных теней.

Роскошь прохладных теней — весьма странно ушам моим слышится.

Роскошь тут головою не годится. А тени не прохладные; разве охлаждающие или прохлаждающие.

Охотник где не метил луком.

Где надлежало поставить по грамматическим правилам пред охотником, и сказать: Где охотник не метил луком.

А это только для меры стоп испорчено.

Не метил луком.

Не луком метят охотники, стрелами, ежели из луков стреляют. Но для чего здесь один лук поминается? Есть у охотников и другое оружие, которое они для охоты употребляют. Из лука птиц реже бьют, нежели из фузеи. Или для того, что стук для рифмы надобен был?

В протчем и ета строфа изрядная.

Екатерина II «Сказка о царевиче Хлоре»

До времени Кия, Князя Киевского, жил да был в России Царь — добрый человек, который любил правду и желал всем людям добра. Он часто объезжал свои области, чтоб видеть, каково жить было людям, и везде наве­дывался, делают ли правду.

Публикация, преамбула и комментарий О. К. Герлован. Текст сказки подготовлен А. С. Куриловым и О. К. Герлован. Из журнала «Русская словесность».

У Царя была Царица. Царь и Цари­ца жили согласно, Царица езжала с Царём и не любила быть с ним в разлуке.

Приехал Царь с Царицею в один город, построенный на высокой горе посреди леса. Тут родился Царю сын дивной красоты, ему дали имя Хлор. Но посреди сей радости и тридневного празднества Царь получил неприятное известие, что соседи его неспокойно живут, въезжают в его земли и разные обиды творят пограничным жителям. Царь взял войска, кои в близости в лагере стояли, и пошел с полками для защиты границы. Царица поехала с Царём. Царевич остался в том городе и доме, где родился. Царь приставил к нему семерых нянь разумных и в дет­ском воспитании искусных. Город же Царь укрепить велел стеною из дикого камня, по углам с башнями по старин­ному обычаю; на башнях пушек не поставили, тогда ещё нигде не имели пушек. Дом, в котором жить остался Царевич Хлор, хотя и не построен был из сибирского мрамора и порфира, но весьма хорош и покойно расположен был; позади палат насажены были сады с плодовитыми деревьями, возле кото­рых выкопанные пруды с рыбами укра­шали местоположение; беседки разных народов вкуса, откуда вид далеко про­стирался в округ лежащих полях и долинах, придавали приятство тому обитанию.

Как Царевич стал вырастать, корми­лица и няни начали примечать, что сколь был красив, столь же был умён и жив. И повсюду слух носился о красо­те, уме и хороших дарованиях Царе­вича.

Услышал о том какой-то Хан Кир­гизский, на дикой степи кочующий с кибитками, полюбопытствовал видеть толь дивное дитя и, увидев, пожелал дитя увезти с собою в степь. Зачал просить нянь, чтоб поехали с Цареви­чем к нему в степь; няни сказали со всякою учтивостию, что им того без дозволения Царя делать нельзя, что они не имеют чести знать господина Хана и с Царевичем не ездят к незна­комым людям в гости. Хан не был доволен тем учтивым ответом, пристал пуще прежнего, подобно как неевший к тесту, одно просил, чтоб няни поехали к нему с дитятею в степь. Но, получив твердый отказ, наконец понял, что просьбами не успеет в своём намерении; прислал к ним подарок. Они, поблагодаря, отослали дары обратно и велели сказать, что они ни в чём нужды не имеют. Хан упрям был, пребывая в своем намерении, думал, как быть? Пришло ему на ум: нарядился в изодранную одежду и сел у ворот сада, будто человек старый и больной, про­сил милостыни у мимоходящих.

Царевич прогуливался в тот день по саду, увидел, что у ворот сидит какой-то старик, послал спросить, что за старик? Побежали спросили, что за человек? Возвратились с ответом, что больной нищий. Хлор, как любопытное дитя, просил посмотреть больного ни­щего; няни унимали Хлора, сказали, что смотреть нечего и чтоб послал к нему милостыню. Хлор захотел сам отдать деньги, побежал вперёд, няни побежали за ним, но чем няни скорее побежали, то младенец шибче пустился бежать, побежал за вороты и, подбежав к мнимому нищему, зацепился ножкою за камешек и упал на личико. Нищий вскочил, поднял дитя под руки и спу­стился с ним под гору. Тут стояли вызолоченные роспуски, бархатом оби­тые; нищий сел на роспуски и ускакал с Царевичем в степь. Няни, как добежа­ли до ворот, не нашли уже ни нищего, ни дитяти, ни следа их не видали, да и дороги тут не было, где Хан с горы спустился.

Сидя на роспусках, Хан держал Царевича пред собою одною рукою, как будто курочку за крылышко, другою же рукою махнул шапкою чрез голову и прокричал три раза «ура». На сей голос няни прибежали к косогору, но поздно, догнать не могли.

Хан благополучно довез Хлора до своего кочевья и вошел с ним в кибит­ку, где встретили Хана его вельможи. Хан приставил к Царевичу старшину лучшего. Сей взял Хлора на руки и отнес в богато украшенную кибитку, устланную китайскою красною камкою и персидскими коврами, дитя же поса­дил на парчовую подушку и начал тишить его; но Хлор очень плакал и жалел, что от нянь шибко побежал вперёд, и непрестанно спрашивал, куда его везут? зачем? на что и где он? Старшина и с ним находящиеся Киргизцы насказали ему много басней: иной говорил, будто по течению звезд так определено, иной сказывал, будто тут лучше жить, нежели дома. Всего насказали, окромя правды, но, увидя, что ничто не унимало слез Хлора, вы­думали его страшить небывальщиною и сказали: «Перестань плакать, или обо­ротим тебя летучею мышью или коршуном, а там волк или лягушка тебя съест». Царевич небоязлив был, посре­ди слез расхохотался такой нелепости. Старшина, увидя, что дитя перестал плакать, приказал накрыть на стол; стол накрыли и кушанье принесли; Царевич покушал; потом подали ва­ренья в сахаре и разные плоды, какие имели. После ужина раздели Царевича и положили спать.

На другой день рано до света Хан собрал своих вельмож и сказал им следующее: «Известно вам да будет, что я вчерашний день привез с собою Царевича Хлора, дитя редкой красоты и ума. Хотелось мне заподлинно узнать, правда ли слышанное о нем; для узнания же его дарований употребить я намерен разные способы». Вельможи, услыша слова ханские, поклонились в пояс, из них ласкатели похвалили ханский поступок, что чужое и то ещё соседнего Царя дитя увёз, трусы пота­кали, говоря: «Так, надежда Государь Царь, как инако быть, как тебе на сердце придёт». Несколько из них, кои прямо любили Хана, те кивали головою и, когда Хан у них спрашивал, для чего не говорят, сказали чистосердечно: «Дурно ты сотворил, что у соседнего Царя увёз сына, и беды нам не мино­вать, буде не поправишь своего поступ­ка». Хан же сказал: «Вот так, всегда вы ропщете противу меня», — и пошёл мимо них, и, как Царевич проснулся, приказал принести его к себе. Дитя, увидя, что нести его хотят, сказал: «Не трудитесь, я ходить умею, я сам пой­ду», — и, вошед в ханскую кибитку, всем поклонился; во-первых, Хану, потом около стоящим направо и налево, после чего стал перед Ханом с почти­тельным, учтивым и благопристойным таким видом, что всех Киргизцев и самого Хана в удивление привёл. Хан, однако, опомнясь, рек тако: «Царевич Хлор, про тебя сказывают, что ты дитя разумное: сыщи мне, пожалуй, цветок розу без шипов, что не колется; дядька покажет тебе обширное поле; сроку же даю тебе трое суток». Дитя паки покло­нился Хану, сказал: «Слышу», — и вышел из кибитки, пошел к себе.

Дорогою попалась ему навстречу дочь Ханская, которая была замужем за Брюзгой Султаном, сей никогда не смеялся и серживался на других за улыбку, Ханша же была нрава веселого и весьма любезна. Увидя Хлора, она сказала: «Здравствуй, Царевич! Здоро­во ли живёшь? Куда изволишь идти?» Царевич сказал, что по приказанию Хана, батюшки её, идет искать розу без шипов, которая не колется. Ханша Фелица, так её звали, дивилась, что дитя посылают искать таковой трудной вещи, и, возлюбя младенца в сердце своём, сказала: «Царевич, подожди маленько, я с тобою пойду искать розу без шипов, которая не колется, буде батюшка Хан позволит». Хлор пошел в свою кибитку обедать, ибо час был обеда, а Ханша к Хану просить позво­ления идти с Царевичем искать розу без шипов, которая не колется. Хан не токмо не позволил, но и запретил ей накрепко, чтоб не шла с дитятею искать розу без шипов, которая не колется.

Фелица, вышедши от Хана, мужа своего Брюзгу Султана уговорила остаться при отце её, Хане, сама же пошла к Царевичу. Он обрадовался, как увидел её, просил, чтоб села возле него, на что она согласилась и сказала: «Хан мне не велит идти с тобою, Царе­вич, искать розу без шипов, которая не колется, но я тебе дам совет добрый, пожалуй, не забудь, слышишь ли, дитя, не забудь, что тебе скажу». Царевич обещал вспомнить. «Отсель в некотором расстоянии, — продолжала она, — как пойдешь искать розу без шипов, кото­рая не колется, встретишься с людьми весьма приятного обхождения, кои стараться будут тебя уговорить идти с ними, наскажут тебе веселий множество и что они-то провождают время в бессчетных забавах. Не верь им, лгут, веселия их мнимые и сопряжены со множеством скук. За сим придут дру­гие, кои о том же еще сильнее тебя просить будут. Откажи им с твердостию — отстанут. Потом войдешь в лес, тут найдешь льстивых людей, кои всячески стараться будут приятными разговорами отвести тебя от истинного пути, но ты не забудь, что тебе единой цветок — розу без шипов и которая не колется — искать надлежит. Я тебя люблю и для того я к тебе вышлю навстречу сына моего, и он поможет тебе найти розу без шипов, что не колется». Хлор, выслушав речь Фелицы, сказал: «Разве так трудно сыскать розу без шипов, что не колется?» Нет, — ответствовала Ханша, — не так чрезвычайно трудно, буде кто прямоду­шен и твердо пребывает в добром намерении». Хлор спросил: «Нашёл ли уже кто тот цветок? «Я видела, — сказала Фелица, — мещан и крестьян, кои в том успевали не хуже вельмож, и Царей, и Цариц». Сказав сие, Ханша простилась с Царевичем, старшина же дядька отвел дитя искать розу без шипов, которая не колется, и для того пустил его сквозь калитку в превеликий зверинец.

Тут увидел Хлор перед собою мно­жество дорог, иные прямо лежащие, иные с кривизнами, иные перепутанные; дитя не знал сначала, по которой идти, но, увидя юношу, идущего ему навстре­чу, поспешил к нему спросить, кто он таков. Юноша ответствовал: «Я Рассу­док, сын Фелицын, меня мать моя прислала идти с тобою искать розу без шипов, которая не колется». Царевич, благодаря Фелицу сердцем и устами, взяв его за руку, наведывался, по кото­рой дороге идти. Рассудок с веселым и бодрым видом сказал ему: «Не бойся, Царевич, пойдем по прямой дороге, по которой не все ходят, хотя она пригожее других». «Для чего же по ней не ходят? — спросил Царевич. „Для того, — сказал юноша, — что на других дорогах останавливаются или сбива­ются“. Идучи, юноша показал Хлору прекрасную дорожку, говоря: „Посмотри, Царевич, дорога сия называется благорасположенных душ младенчества, она хороша и кратка“.

Пошли сквозь лес к приятной доли­не, в которой увидели речку прозрач­ной воды, подле которой нашли несколько молодых людей; иные из них сидели, иные лежали по траве и под деревьями. Как увидели Царевича, встали и подошли к нему. Один из них со всякою учтивостию и приветливостию сказал: „Позвольте, сударь, спро­сить: куда вы идете? Нечаянно ли вы сюда зашли? И не можем ли мы иметь удовольствие чем-нибудь вам услужить? Взгляд ваш наполняет нас уже почтени­ем и дружбою к вам, и мы вне себя от радости видеть толь многие блистаю­щие ваши качества“. Царевич, вспомня слова Фелицы, улыбнулся и сказал: „Я не имею чести вас знать, ни вы меня не знаете, и так ваши слова приписы­ваю единой обыкновенной светской учтивости, а не моим достоинствам. Иду же я искать розу без шипов, которая не колется“. Другой из тамо находящихся, вступил в речь и сказал: „Намерение ваше показывает великие ваши дарова­ния, но, сделайте милость, одолжите нас, останьтеся с нами хотя несколько дней и берите участие в нашем беспо­добном веселии“. Хлор сказал, что ему срок поставлен и остановиться недосуг и что опасается Ханского гнева. Они же старались его уверить, что ему отдохно­вение нужно для здоровья и что лучше и способнее места не найдёт, ни людей усерднее их, и невесть как просили и уговаривали остаться с ними. Наконец, мужчины и женщины, взяв друг друга за руки, сделали около Хлора и его проводника круг, начали плясать и скакать и не пускать их далее. Но пока вкруг вертелись, Хлора под руку ухва­тил Рассудок, и выбежали так скоро, что в кругу вертевшиеся не могли их удержать.

Отошед подалее, нашли Леньтяга Мурзу, главного надзирателя того места, который прогуливался со своими домашними. Увидя Хлора с прово­жатым, принял их с ласкою и просил зайти в его избу; они, устав маленько, пошли к нему. Вошед в его горницу, он посадил их на диван, сам же лёг возле них посредь пуховых подушек, покры­тых старинною парчою, его же домаш­ние сели около стены; потом Леньтяг Мурза приказал принести трубки кури­тельные и кофе. Услыша же от них, что табаку не курят, кофе не пьют, благо­вонными духами опрыскивать ковры велел, после чего спросил Хлора о причине его прихода в зверинец. Царе­вич ответствовал, что по приказанию Хана он ищет розу без шипов, которая не колется. Леньтяг Мурза дивился, что в таких молодых летах предприял такой труд, говоря, что и старее тебя едва ли станет: „Отдохните, не ходите далее; у меня здесь есть люди, кои находить старались, но, устав, покину­ли“. Один из тут сидящих встал с места и сказал: „Я сам неоднократно хотел дойти, но скучил, а вместо того я остался жить у моего благодетеля Леньтяг Мурзы, который меня поит и кор­мит“. Между сих разговоров Леньтяг Мурза уткнул голову в подушку и заснул. Как около стены сидящие услы­шали, что Леньтяг Мурза храпит, то они полегоньку встали: иные пошли убираться и украшаться, иные легли спать, иные начали всякие праздносло­вия говорить, иные ухватились за кар­ты и кости, и при всех сих упражне­ниях иные сердились, иные радовались, и на лицах всех разные их внутренние движения оказывались. Как Леньтяг Мурза проснулся, все паки собрались около него ж внесли в горницу стол с фруктами. Леньтяг Мурза остался посреди пуховых подушек и оттудова потчевал Царевича, который весьма прилежно примечал всё, что тамо ни делалось. Хлор лишь принялся было отведать предлагаемое им от Леньтяг Мурзы, как его проводник Рассудок его за руку дернул полегоньку. Кисть пре­красного винограда, которую Царевич в руках держал, по полу рассыпалась, он же, опомнясь, тотчас встал, и оба вы­шли из хором Леньтяг Мурзы.

Не в дальнем расстоянии увидели дом крестьянский и несколько десятин весьма удобренной земли, на которой всякий хлеб, как-то рожь, овес, ячмень, гречиха и проч., засеян был; иной поспевал, иной лишь вышел из земли. Подалее увидели луга, на которых паслися овцы, коровы и лошади. Хозя­ина они нашли с лейкою в руках — обливал рассаженные женою его огурцы и капусту; дети же упражнены были в другом месте — щипали траву негодную из овощей. Рассудок сказал: „Бог по­мочь, добрые люди“. Они ответствова­ли: „Спасибо, Баричи“. Кланялись же Царевичу незнакомо, но Рассудок при­язненно просили, говоря: „Посети, пожалуй, наше жилище, и матушка твоя Ханша нас жалует, посещает и не оставляет“. Рассудок согласился к ним войти; пошли с Хлором во двор. Посре­ди двора стоял ветхий и высокий дуб, а под ним широкая, чисто выскобленная лавка, а перед лавкою стол; гости сели на лавку. Хозяйка с невесткою разостлали по столу скатерть и поставили на стол чашу с простоквашею, другую с яичницею, блюдо блинов горячих и яиц всмятку, а посредине ветчину доб­рую; положили на стол ситный хлеб, да поставили возле каждого крынку моло­ка, а после, вместо закусок, принесли соты и огурцы свежие да клюкву с медом. Хозяин просил: „Покушайте, пожалуй“. Путешественники, которые проголодались, ничем не гнушались, и меж тем разговаривали с хозяином и хозяйкою, кои им рассказывали, как они живут здорово, весело и спокойно и во всяком удовольствии по их состоя­нию, провождая век в крестьянской работе и преодолевая трудолюбием всякую нужду и недостаток. После ужина на той же лавке разостлали войлочки, Хлор и Рассудок на них положили свои епанчи; хозяйка каждо­му принесла подушку с белою наволоч­кою; легли спать и заснули крепко, оттого что устали.

Поутру встали на рассвете, поблаго­дарили хозяина, который за ночлег ничего с них взять не захотел, и пошли в путь. Отошед с полверсты, услышали издали, что играют на волынке. Хлор вздумал подойти поближе, но Рассудок молвил, что волынкою отведут их от пути. Любопытство Хлора принудило его пойти к волынке, но, увидя шало­сти пьяношатающихся в безобразии около волынщика, испугался и кинулся Рассудку на руки; сей его отнес паки на прямую дорогу, где вскоре, прошед рощу, увидели возвышение крутое. Рассудок сказал Царевичу, что тут растет роза без шипов, которая не колется. Здесь Хлор почувствовал зной солнечный и устал, начал скучать, говорил, что конца нет той дороге, долго ли это будет, нельзя ли идти по иной дороге. Рассудок отвечал, что он ведёт его ближним путем и что терпени­ем одним преодолеваются трудности. Царевич с неудовольствием сказал: „Авось либо сам сыщу дорогу“, — и, махнув рукою, удвоил шаг, удалился от провожатого.

Рассудок остался позади и пошел за ним молча, тихим шагом. Дитя забрёл в местечко, где мало кто бы на него по­глядел, ибо торговый день был, и все люди заняты были торгом и меною на рынке. Царевич, ходя между телегами и посреди торгового шума, заплакал. Один человек, который его не знал, шёл мимо его и, увидя, что дитя пла­чет, сказал ему: „Перестань, щенок, кричать, и без тебя здесь шума доволь­но“. Рассудок дошел до него в самое то время; Царевич жаловался на того человека, что щенком его называл. Рассудок, ни слова не говоря, вывел его оттуда; когда же Хлор спросил, для чего он не говорит по-прежнему с ним, Рассудок на то сказал: Ты моих сове­тов не спрашиваешь, сам же забрёл в непристойное место, так не прогневай­ся, буде нашёл людей или речи не по твоим мыслям». Рассудок продолжать хотел речь, но встретили они человека немолодого, но приятного вида, кото­рый окружен был множеством юношей. Хлор, всегда любопытствуя о всем, отозвал одного из них, спросил, кто таков. Юноша сказал, что сей человек есть учитель наш; «Мы отучились, идем гулять. А вы куда идете?» На что Царе­вич ответствовал: «Мы ищем розу без шипов, которая не колется». «Слыхал я, — сказал юноша, — толкование розы без шипов, которая не колется, от на­шего учителя. Сей цветок не что иное значит, как добродетель. Иные думают достигнуть её косыми дорогами, но никто не достигнет, окромя прямою дорогою. Счастлив же тот, который чистосердечною твердостию преодоле­вает все трудности того пути. Вот гора у вас в виду, на которой растет роза без шипов, которая не колется, но дорога крута и камениста». Сказав это, про­стился с ними, пошел за своим учите­лем. Хлор с провожатым пошли прямо к горе и нашли узкую каменистую тропинку, по которой шли с трудом. Тут попались им навстречу старик и старуха в белом платье, равно почтенно­го вида. Они им протянули посохи свои и сказали: «Упирайтеся на них, не спотыкнетеся». Здесь находящиеся сказывали, что имя первого Честность, а другой — Правда. Дошед, упираючись на тех посохах, до подошвы горы, при­нуждены — догадались — взлесть с тропинки на ветвь; с ветви на ветвь добрались до вершины горы, где нашли розу без шипов, которая не колется. Лишь успели снять её с куста, как в тамо находящемся храме заиграли на трубах и на литаврах, и разнесся по­всюду слух, что Царевич Хлор сыскал в таких молодых летах розу без шипов, которая не колется. Он поспешил к Хану с цветком, Хан же Хлора и со цветком отослал к Царю. Сей обрадо­вался столько приезду Царевича и его успехам, что позабыл всю тоску и пе­чаль. Царевича Царь и Царица и все люди любили час от часу более оттого, что час от часу укреплялся он в добро­детели. Здесь сказка кончится, а кто больше знает, тот другую скажет.

Комментарии

  • Кий — легендарный герой, основатель Киева.
  • Порфир — вулканическая горная порода, близкая к граниту.
  • Кибитка — переносное жилье у кочевых народов.
  • Роспуски — повозка без кузова.
  • Кочевье — стоянка кочевников.
  • Старшина — здесь в значении старейший, знатный, «первостатейный» (Словарь Академии Российской. СПб., 1794. Т. S. Стлб. 707).
  • Камка — шелковая узорчатая ткань.
  • Парча — шелковая ткань с перепле­тающимися золотыми или серебряными нитями.
  • Тишить — утишать, успокаивать.
  • Роптать — выражать недовольство, се­товать.
  • Потакать — потворствовать.
  • Рек — сказал, молвил.
  • Буде — если, когда.
  • Дядька — человек, приставленный для ухода и надзора за ребенком.
  • Паки — опять, снова, еще.
  • Мещане — мелкие домовладельцы, торгов­цы, ремесленники.
  • Зверинец — место, где содержат зверей для показа. С такой же целью —показать, но только человеческие пороки, слабости и добродетели, Хан собрал и поселил на специально отведён­ном для того и огороженном месте соответствующим образом подобранных людей, создав в полном смысле «превеликий» человеческий «зверинец».
  • Рассудок — разум, «способность души, посредством которой человек, обдумывая, сравнивая предме­ты, может их понимать, об оных судить и выводить по рассмот­рении и соображении следст­вия» (Словарь Академии Рос­сийской. СПб., 1794. Т. 6. Стлб. 39).
  • Скучил — приуныл, затосковал от одной только мысли, что нужно ку­да-то идти, прилагать какие-то усилия, преодолевать трудности и т. п.; от слова «скука» в значении «неудовольствие или унылость души, причиненная каковою-либо вещим, по себе самой неприятною, или долговременным ее продолжением» (Словарь Ака­демии Российской. СПб., 1792. Т. 3. Стлб. 1103).
  • Горница — комната, чистая половина крестьянской избы.
  • Кости — кубики с очками или цифрами на боках.
  • Хоромы — большой дом богатого вла­дельца.
  • Десятина — русская единица земельной площади, равная 1,09 гек­тара.
  • Обливал — поливал.
  • Баричи — мальчики из барской семьи.
  • Приязненно — дружелюбно.
  • Ветхий — древний, старый.
  • Невестка — жена сына или брата.
  • Ситный хлеб — хлеб, испеченный из просе­янной сквозь сито муки.
  • Крынка — расширяющийся книзу удлиненный глиняный горшок.
  • Гнушаться — испытывать чувство отвраще­ния, презирать.
  • Войлок — плотный толстый материал из валяной шерсти.
  • Епанча — длинный и широкий безрукавый плащ.
  • Верста — старая русская мера длины, равная 1,06 км.
  • Волынка — народный духовой музыкальный инструмент.
  • Скучать — скулить, хныкать, капризничать.
  • Литавры — ударный музыкальный инструмент.
Ранее Ctrl + ↓