Заметки о русской литературе, культуре, языке

Избранное

Позднее Ctrl + ↑

«Искусственный интеллект — это искусственная глупость»

Прочитал интервью с французским философом Бернаром Стиглером. В сказанном многое мне кажется правдивым. Думается, идея техники действительно не нова: она охватывает миллионы лет человеческой истории. Сегодня, по мнению Стиглера, эта идея выходит на первый план: «Новизна есть, во-первых, в ускорении этих процессов. Во-вторых, посредством этого ускорения происходит то, что сейчас называют разрывом. Разрыв означает, что социальные институты, отношения между людьми и знание больше не успевают за логикой эволюции технологий. В результате технологии развиваются в отсутствие необходимого знания о них и критической способности решать, делать выбор». Вспомнилось интервью Д. С. Лихачева, в котором ученый говорил о том, что сегодня развивается не человек, а техника вокруг человека. Мне кажется, это и есть суть разрыва, о котором говорит Бернар Стиглер. Эта тема подробно была увидена почти 100 лет назад Андреем Платоновым в статье «О первой социалистической трагедии»: «Но сам человек меняется медленнее, чем он меняет мир. Именно здесь центр трагедии. Для этого нужны творческие инженеры человеческих душ. Они должны предупредить опасность опережения человеческой души техникой. Уже сейчас человек не на высоте исторического. <...> Несовершенный человек создаст... из истории такую трагедию без конца и развязки, что его собственное сердце устанет». Опасность опережения человеческой души техникой видят сегодня многие мыслящие люди. Вот и Стиглер очень точно подмечает:

Вопрос в том, что именно представляет собой сегодняшняя глупость. Потому что, как говорил Хайдеггер, бывают эпохи знания, эпохи бытия и эпохи глупости. Глупость сегодня — совершенно не то же самое, чем она была в Древней Греции, в Древнем Риме или в Средневековье. Сегодня быть глупым означает быть пролетаризированным. Сейчас [в более широком масштабе] происходит то, что Маркс и Энгельс называли пролетаризацией рабочих, когда рабочие перестают быть ими и становятся пролетариями. Сегодня мы используем технику, которая сокращает наше знание о мире. Мы думаем, что используем смартфон, но в реальности это он использует нас. Мы служим смартфонам, мы становимся их слугами. Процесс оглупления, если можно так выразиться, осуществляется путем этой пролетаризации. Чтобы изменить ситуацию, надо найти другой подход к технике.

При этом никто — ни Платонов (инженер!), ни Лихачев, ни Стиглер — не являются ретроградами. Очень точно суть такой позиции объяснил Лев Толстой:

Машины — чтобы сделать что? Телеграфы — чтобы передавать что? Школы, университеты, академии — чтобы обучать чему? Собрания — чтобы обсуждать что? Книги, газеты — чтобы распространять сведения о чем? Железные дороги чтобы ездить кому и куда? Собранные вместе и подчиненные одной власти миллионы людей для того — чтобы делать что? Больницы, врачи, аптеки для того, чтобы продолжать жизнь; а продолжать жизнь зачем?

Очевидно, что техника в решении этих вопросов является только средством, а не самоцелью. А ведь эти — сущностные, важнейшие вопросы — сегодня до конца и не решены! Развитие техники опережает их решение. Так что в позиции Стиглера нет никакого ретроградства, а есть реальная тревога и опасение относительно идеи техники как самодовлеющей — бесчеловечной, по своей сути, идеи.

Крайне важный для понимания масштабов проблемы доклад А. Курпатова. Он заслуживает самого пристального внимания.

Для начинающих авторов

Из дневника Л. Н. Толстого за 1902 год.

Если на вопрос: можете ли вы играть на скрипке? вы отвечаете: не знаю, я еще не пробовал, то мы сейчас же понимаем что это шутка. Но когда на такой же вопрос: можете ли вы писать сочинения? — мы отвечаем: «может быть, могу, я не пробовал», — мы не только не принимаем это за шутку, но постоянно видим людей, поступающих на основании этого соображения. Доказывает это только то, что всякий может судить о безобразии бессмысленных звуков неучившегося скрипача (найдутся такие дикие люди, которые найдут и эту музыку прекрасной), но что нужно тонкое чутье и умственное развитие для того, чтобы различать между набором слов и фраз и истинным словесным произведением искусства.

Русские писатели и либерализм

Н. С. Лесков

«Если ты не с нами, так ты подлец!» Держась такого принципа, наши либералы предписывают русскому обществу разом отречься от всего, во что оно верило и что срослось с его природой. Отвергайте авторитеты, не стремитесь к никаким идеалам, не имейте никакой религии <...>, не стесняйтесь никакими нравственными обязательствами, смейтесь над браком, над симпатиями, над духовной чистотой, а не то вы «подлец»! Если вы обидитесь, что вас назовут подлецом, ну, так вдобавок вы еще «тупоумный глупец и дрянной пошляк».

Ф. И. Тютчев

Можно было бы дать анализ современного явления, приобретающего всё более патологический характер. Это русофобия некоторых русских людей. Раньше они говорили нам, и они действительно так считали, что в России им ненавистно бесправие, отсутствие свободы печати и т. д. и т. п., что именно бесспорным наличием в ней всего этого им и нравится Европа. А теперь что мы видим? По мере того, как Россия, добиваясь всё большей свободы, всё более самоутверждается, нелюбовь к ней этих господ только усиливается. Что же касается Европы, то, как мы видим, никакие нарушения в области правосудия, нравственности и даже цивилизации нисколько не уменьшили их расположения к ней... Словом, в явлении, о котором я говорю, о принципах как таковых не может быть и речи, действуют только инстинкты...

Ф. М. Достоевский

Русский либерализм не есть нападение на существующие порядки вещей, а есть нападение на самую сущность наших вещей, на самые вещи, а не на один только порядок, не на русские порядки, а на самую Россию. Мой либерал дошел до того, что отрицает самую Россию, то есть ненавидит и бьет свою мать. Каждый несчастный и неудачный русский факт возбуждает в нем смех и чуть не восторг. Он ненавидит народные обычаи, русскую историю, всё. Если есть для него оправдание, так разве в том, что он не понимает, что делает, и свою ненависть к России принимает за самый плодотворный либерализм...

Частицы и междометия

Частица

Частицы выражают смысловые и эмоциональные оттенки значений в словах, словосочетаниях и предложениях. Как и все служебные части речи, частицы не изменяются и не являются членами предложения.

Частицы принято делить на два разряда:

  1. Смысловые. Выражают смысловые оттенки, включая чувства говорящего: не, ни, далеко не, отнюдь не, вот, вон, это, неужели, разве, ли, как, именно, точь-в-точь, только, лишь, исключительно, даже, же, уж и т. п.
  2. Формообразующие. Образуют форму конкретного слова. Например, частица бы образует повелительное наклонение глагола; пусть, пускай, да, давай — повелительное наклонение. Но тут нужно понимать, что, допустим, выражение хотел бы отдохнуть состоит из двух, а не из трех слов. Первое слово — хотел бы (повелительная форма глагола хотеть). Поэтому мы имеем дело не с частицей бы, а с частью слова. Следовательно, нам нужно провести границу между бы как частью слова и бы как самостоятельным словом. Например, в предложении Отдохнуть бы! бы — это смысловая частица, которая является отдельным словом.

Получается, языковые единицы то, либо, нибудь, не, ни, строго говоря, не могут выступать в качестве самостоятельных слов. Они являются частями отрицательных и неопределенных местоимений и наречий (приставками или суффиксами). Следовательно, частицами они не являются. Хотя не при раздельном написании с прилагательным частицей все-таки является. А вот не с причастием всегда является частицей.

Частицы могут быть омонимами к другим частям речи. Сравните: Карантин — это вынужденная мера (частица) и Это карантин (местоимение).

Междометие

Междометия делятся на:

  1. Эмоциональные. Выражают чувства, настроения: ах, ой-ой-ой, боже мой.
  2. Побудительные. Выражают побуждения: ну, эй, караул, вон, ш-ш!.
  3. Этикетные. Являются формулами вежливости: спасибо, пожалуйста.

Междометия не изменяются и не являются членами предложения.

Междометия могут быть производными (батюшки, господи) и непроизводными (ох).

Междометия отличаются от звукоподражательных слов, которые передают звуки (мяу, кар-кар, дзынь).

«Бессодержательность» Фета

Поэзия Фета часто воспринимается очень плоско: как переживание природной красоты и гармонии. Но так ли это?

Что за звук в полумраке вечернем? Бог весть, —
То кулик простонал или сыч.
Расставанье в нем есть, и страданье в нем есть,
И далекий неведомый клич.

Точно грезы больные бессонных ночей
В этом плачущем звуке слиты, —
И не нужно речей, ни огней, ни очей —
Мне дыхание скажет, где ты.

10 апреля 1887

Чернышевский и Аксаков практически сошлись на том, что у Фета нет «содержания». Он обоим казался воплощением стихии «чистого художества». Чернышевский в одном из своих писем пишет:

Все они такого содержания, что их могла бы написать лошадь, если б выучилась писать стихи — везде речь идет лишь о впечатлениях и желаниях, существующих и у лошадей, как у человека. Я знавал Фета. Он положительно идиот: идиот, каких мало на свете. Но с поэтическим талантом.

Но ведь и сам Фет настойчиво и не раз подчеркивал, что так называемого содержания в его стихах искать не следует. «Содержание» для Фета — некая идея или мысль, воплощением которой подлинный поэт совершенно не озабочен. По его словам, всякая «поэтическая деятельность... слагается из двух элементов: объективного, представляемого внешним, и субъективного, зоркости поэта... Так как мир во всех своих частях равно прекрасен, то внешний, предметный элемент поэтического творчества безразличен. Зато внутренний: степень поэтической зоркости — всё». Зоркость — не целенаправленная сила ума или наблюдения, а особое свойство художника создавать из деталей внешнего, объективного мира «новый центр для передачи чувства». То есть правдиво и точно выраженная эмоция считалась Фетом единственно важным и новым в поэзии: «Реальность песни заключается не в истинности высказанных мыслей, а в истинности выраженного чувства». Верность этим принципам Фет сохранил до конца жизни. В письме П. Перцову Фет советует гнать от своей музы «старую и противную сплетню рефлексии».

«Внешний, предметный элемент творчества» — главный повод для душевного переживания, а детали объективного мира должны были обладать полной свободой попадания в сферу лирического чувства.

Из письма Я. Полонскому: «Моя муза не лепечет ничего, кроме нелепости». «Бессмыслица», «истинная чепуха» и другие самоопределения провоцировали критику считать, что и правда никакого «содержания» фетовская лирика в себе не несёт.

Д. Благой в своей книге о Фете пишет: «Фетовское переживание „мира как красоты“ было романтическим продолжением пушкинской традиции». Да и сама попытка Фета сделать природу источником красоты (при ощущении разрушительного драматизма социальной действительности) в некоторой степени совпадает с пушкинской поэзией как образцом сочетания природы с искусством. От Пушкина у Фета также и принципиальный отказ от внесения в сферу художественного творчества идей и концепций, рожденных теоретическим разумом. Поэт подчинен лишь логике вдохновения, которое определялось им как «расположение души к живейшему принятию впечатлений».

Чехов и символизм

А. П. Чехов в 1900 году

Жизнь у Чехова ускользает от любых попыток схватить ее смысл в каких-то определенных формах и формулах, «идеях» и «идеологиях». Последние неизбежно терпят провал. Ф. Д. Батюшков писал, что Чехов «не пошел по следам Достоевского и Толстого в исканиях религиозной правды, исправляющей и нормирующей по иному мерилу правду жизни».

Адогматизм Чехова отмечался в бесчисленном количестве работ. Жизнь в чеховском мире демонстрирует пугающую «бесформенность», и любая форма человеческого существования и сознания становилась недовоплощенной, недостаточной, но — главное недовоплотимой в принципе. Каждая человеческая судьба у Чехова есть обещание каких-то нераскрытых возможностей, но каждая подтверждает их нераскрываемость. Человек здесь обманут ни чем иным, как реализацией своего существования.

Конфликты Чехова казались первым его критикам странными, потому что здесь сталкивались друг с другом вовсе не его персонажи, а каждый из них встречался с реальностью, в которой не сбывается его личность, его жизнь, его судьба. В великих русских романах — Толстого и Достоевского — герои ищут «последней» правды, которая, по их мысли, коренится в глубинах религиозного сознания народа. Сама форма романа есть способ обнаружения этой глубинности, апелляции к этой правде. У Чехова, как говорит в «Дуэли» фон Корен, «никто не знает настоящей правды». И роман как выражение этого нового принципа становится невозможен, да и не нужен. Жанровое мышление Чехова в силу этих причин было иным.

Сергий Булгаков отмечал в чеховских персонажах «полное отсутствие героического». Чехов с клинической точностью исследовал в своей драматургии и прозе почти всегда одно и то же — как человек, субъективно претендующий на серьезную роль в бытии, объективно играет ее пошло, скверно, неудачно, да и попросту — и чаще всего — скучно. Не случайно современная Чехову критика видела в «Скучной истории» концентрированное выражение его творчества. В гениальном «Ионыче» играют все — от Ивана Петровича Туркина до Дмитрия Ионыча Старцева. В момент прозрения Старцев вдруг понимает, что «все его мечты, томления и надежды привели его к такому глупенькому концу, точно в маленькой пьесе на любительском спектакле». Это — миг истины. Причем дело не в том, что он — плохой актер, а просто таков замысел пьесы и такова отведенная ему по этому замыслу роль...

Русский символизм возник именно в «чеховской» действительности и во многом как реакция на нее. Символисты начали с прорыва этой действительности, с бунта против ее «скуки», против невоплощенности человека в бытии. Неудивительно, что отношение символистов к Чехову было глубоко двойственным.

Д. Мережковский пишет о том, что жизнь, которую ведут чеховские герои, — это «тошнота и скука бреда». М. Волошин заявлял, что «Чехов в своем многоликом муравейнике исчерпал всю будничную тоску русской жизни до дна, и она подошла к концу». Но вот что отмечает А. Белый: «Если творчество Чехова порой и могло нам казаться товарным поездом, и мы спешили за экспрессом, в настоящую минуту следует признаться в том, что многие из нас остались далеко позади со своими „экспрессами“, а „товарный поезд“ врезался жизнью в неизмеримые дали душевных пространств».

Символисты колебались между отрицанием Чехова и его действительности и признанием его как художника, показавшего неподлинность жизни.

Ахматова и Достоевский

Анна Ахматова в 1940 году

Д. С. Лихачев точно заметил, что на мышление Достоевского оказала влияние практика современного ему «судоговорения», когда все показания свидетелей выслушивались и перепроверялись: «Литератор из рассказчика стал следователем, а его романы — огромными следственными делами». То есть для Достоевского идеальным следователем по делам человеческой души стал романист, а идеальным следственным делом — роман (так написаны «Братья Карамазовы»). Цель — не выявление биографических истин, а выявление духовного, исторического «сверхсмысла», который выявляется в судьбах конкретных людей, тем самым этим «расследованием» и увековеченных. К этому нас и ведут следственные «дела» Достоевского (петрашевцы) и Ахматовой (доклад Жданова).

Ахматова замечает презрительный смех Натальи Николаевны в ответ на известие о сватовстве Дантеса к Екатерине. Объясняет она это так: «истерический хохот взбешенной женщины» — это и есть женская интуиция и проницательность поэта, в творчестве которого психология любовного чувства разработана с исключительной глубиной и точностью.

Художник напоминает следователя, судебного практика, юриста. Тут мы невольно вспоминаем, что Ахматова по образованию была юристом.

Ранее Ctrl + ↓